Отвечая «Да» Вы подтверждаете, что Вам есть 18 лет
Итак. Всё началось с того, что соседский мальчик, Петька, перестал врать. Это звучало бы как благословение для его вечно взвинченной матери, если бы не одно «но»: он перестал говорить что-либо вообще. А когда его уговорили раскрыть рот, все увидели, что язык у Петьки был… испорчен. Он был покрыт аккуратными, мелкими насечками, будто кто-то работал по нему резцом, выводя некий нечитаемый узор из линий и углов. И эти насечки не заживали.
Вот вам факт о нашем городке: он стоит на месте старой переправы через реку, которая давно обмелела и теперь воняет стоками с местного химического завода. А ещё раньше, если верить жёлтым от времени бумагам в местном краеведческом музее, который занимает комнату в ДК, здесь была стоянка бродячих скорняков. Они выделывали кожи. Особенным мастерством славились в нанесении узоров на выделанную овчину необычным способом тиснения, после которого шкура приобретала странные свойства: не намокала, не стиралась и, по слухам, отталкивала змей. Способ этот был утерян, как и сами скорняки, которые куда-то подевались в одну не самую лучшую зиму.
Я к чему это. К тому, что у всего есть корни. Даже у того дерьма, что проросло сейчас.
Петьку увезли в областную больницу. А я, ветеран локальных конфликтов, ныне охранник на том самом химзаводе, получил в свой выходной неожиданного гостя. Это была Татьяна, мать Петьки.
– Андрей Викторович… – начала она, – вы человек военный. Вы… видели разное.
–Видел, – кивнул я, пропуская её в квартиру. В таких случаях люди ждут либо грубого отрицания, либо сакрального знания. Я дал нейтральный ответ.
–У Пет… у Петра язык. Врачи ничего не понимают. Говорят, шрамы, но они будто свежие. А он молчит, но дома начал писать в своём альбоме.
Она достала из сумки детский альбом для рисования. Внутри, на листах были выведены те же узоры, что покрывали его язык: линии, пересекающиеся под странными углами, которые на тот момент абсолютно ни о чем не говорили.
На следующий день в школьном туалете нашли старшеклассника Витьку Сомова. Он сидел в кабинке, и из его приоткрытого рта стекала тонкая струйка слюны, смешанной с чем-то тёмным. Когда «скорая» аккуратно разжала его челюсти, фельдшер, мужик повидавший немало в своей жизни, вышел оттуда зелёный и сразу закурил, нарушая все правила. Я узнал детали позже, от своего приятеля, работавшего водителем в этой бригаде. Вся внутренняя поверхность рта Витьки – щёки, нёбо, десны – была покрыта теми же насечками.
Меня это зацепило, и поверьте, не из благородного желания помочь. Просто бездействие в таких обстоятельствах напоминает ожидание своей очереди в расстрельной яме. Я начал с Петькиного альбома. Я листал, и в голове крутился обрывок мысли о тех самых скорняках. И вот тогда я вспомнил: в музее, среди немногих экспонатов, висела та самая овчина с узором. Я рванул туда.
Смотрительница, баба Валя, дремала у входа под радио «Шансон». Музей представлял собой три застеклённых стеллажа. Овчина висела под стеклом, пыльная, жёсткая. И да, узор отличался от Петькиного, но принцип, почерк, если угодно, был тот же: та же жесткая линия, те же углы. А рядом, на пожелтевшей этикетке значилось: «Обережный знак. Призван хранить правду шкуры и не допускать чужого слова».
В городке, как в любой замкнутой системе, началась паника, тщательно маскируемая под бытовую суету. Родители перестали пускать детей на улицу, учителя смотрели в раскрытые рты учеников после каждого ответа у доски. А потом произошел третий случай, со стариком Прохорычем, который торговал семечками и сигаретами поштучно у вокзала. Его нашли в его же будке. Он что-то бормотал, причмокивая, а когда его вытащили на свет, все увидели, что старик беззубо ухмыляется. А во рту у него, на языке, старом и синеватом, как парная телятина, было выведено целое предложение. Буквы, врезанные в плоть: «Я ВСЕХ СЛЫШУ».
После этого пошли слухи, якобы это болезнь, проклятие, химия с химзавода в грунтовые воды попала. Местный участковый начал ходить по квартирам. Он спрашивал одно и то же: не видели ли вы кого-то подозрительного? Ответы были уныло однообразными. Нет. Никто ничего не видел.
А я начал замечать закономерность. Все пострадавшие, на тот момент их было уже четверо, включая почтальоншу Шуру, у которой фраза «ДУМАЙ ЧТО ГОВОРИШЬ» красовалась на внутренней стороне губ, – все они в последнее время были замечены в одном невинном, казалось бы, занятии. Они сплетничали. Несли чушь. Врали. Говорили гадости. Петька соврал про двойку. Витька Сомов разнёс по школе грязный слушок о своей однокласснице. Старик Прохорыч был известным балаболом и переносчиком всех вокзальных сплетен. Шура обсуждала содержимое чужих пенсий и телеграмм. Это было что-то, что воспринимало человеческую ложь, пустословие, злое слово как… как материал. Как неправильно выделанную кожу. И исправляло дефект на физическом уровне.
В нашем подъезде жила женщина, Клава. Обладательница самого злого языка во всём микрорайоне. Так вот, она целыми днями сидела у окна на первом этаже и комментировала всех и вся, и знала, кто с кем спит, кто сколько выпил, у кого какие кредиты и на что. Все её ненавидели и боялись. И вот, после случая с почтальоншей, Клава внезапно притихла. Перестала выходить к окну. Свет у неё горел по ночам.
Меня это заинтересовало. Я чувствовал, что она следующая. Или уже. Я дежурил в подъезде, сидел на лестничном пролёте между первым и вторым этажом, курил сигарету за сигаретой и прислушивался к каждому шороху. В первую ночь ничего не произошло. На вторую я прихватил с собой бухло и стал ждать. Не знал, чего именно, но нутром чуял, что сейчас что-то произойдёт. И вот. Ночь.Тишина, лишь шорох мусора в баках на улице. И вдруг услышал из квартиры Клавы сдавленный крик.
Я не герой. Я выживаю. Но иногда выживание требует действий. Я подошёл к её двери и постучал.
– Клава? – спросил я. – У тебя всё в порядке?
Ответа не последовало, и я толкнул дверь, которая была не заперта. Жилище было погружено в полумрак, горела только настольная лампа у её кресла у окна. Клава сидела в нём, одета в свой постоянный синий халат. Её голова была слегка наклонена.
– Клава? – снова позвал я.
Подойдя ближе, я заметил существо, размерами не больше кошки, которое сидело у неё на коленях, но его длинные, костлявые передние лапки были глубоко погружены в её ротовую полость. На языке Клавы, уже покрытом сетью насечек, оно выводило очередную линию. Существо повернуло свою безглазую, похожую на голого детёныша крота голову и «посмотрело» на меня.
Оно на мгновение замерло, оценивая. Потом медленно извлекло свои окровавленные острые пальцы-инструменты изо рта Клавы, который тотчас безвольно сомкнулся. Существо сползло с её колен и скрылось в тени под креслом. Я услышал лёгкий шорох – и тишина. Оно ушло. Куда? В щель в полу? В вентиляцию? На этот вопрос ответа не было.
Клава повернулась к окну, к темноте улицы, и закрыла глаза. Рот её был сомкнут, и теперь там, внутри, был новый кровавый урок.
Я вышел, закрыл за собой дверь. Полиции я не сообщил. Что бы я сказал? Что увидел домового-скорняка, который наказывает врунов и сплетников? Меня отправили бы прямиком в ту самую палату, о которой все знают, но мало кто хочет говорить.
Теперь я знаю, что это что-то местное, доморощенное, выросшее из тихой ненависти, сплетен и лжи, которые столетиями копились в этих стенах, в этой земле, пропитанной дубильной кислотой и человеческой злобой. Это нечто, что считает нас, людей, просто шкурами. А наши слова – дефектом выделки. И оно исправляет этот брак, причём навсегда.
Я пишу это, сидя у себя в квартире. За окном – обычный двор, обычные люди. Я очень тщательно подбираю слова. Я не вру и стараюсь не говорить лишнего, даже думаю теперь тише. Потому что я знаю, что оно слышит. И если шкура кривит, её нужно править. Насечками. Изнутри.
И знаете, что самое жуткое? Что я иногда ловлю себя на мысли, что это… справедливо.