Я уже почти не помню его. Мы жили в нашем городке-оборванце, в городке Нигде, семь долгих лет — с родителями и братом. Но после переезда, когда меня окружила нормальная, совсем обычная городская жизнь, целые куски памяти стали куда-то пропадать. Городок Нигде стал походить на сыр в огромных дырах. Тёмный парк на месте сгоревшей туберкулёзной больницы, где мы играли в футбол. Где был кирпичный подвал, в котором кто-то из старших нашёл человеческий череп с куском позвоночника. Есть парк, но нет ничего за ним — что там видно? Косые чёрные избы, вросшие в землю, с резными наличниками и грязными, мутными окнами — как картонки. Облупленные заборы, а за ними ничего. Путь в школу по утрам — зимой, в кромешной мёрзлой темени. Бледный зайчик от фонарика скачет по щербатой красной стене. Снег блестит. Кулинария в кирпичном доме, очень старом, царских ещё времён. Только фасад. Что там, внутри? Горячий запах свежего хлеба, искорки лимонада на нёбе.
Не помню.
Помню, как сгорела школа. Сосновые брёвна старого корпуса, где ютились начальные классы, труды и сторожка, все в каплях смолы. Туалетом там служила уличная пристройка из деревянных железнодорожных шпал, насквозь пропитанных мазутом. В тёплое время мелкота сновала между старым и новым корпусом, как муравьишки — в наш цивилизованный сортир и обратно. Но в холода им волей-неволей приходилось бегать в пристройку.
Той осенью я пошёл в девятый класс, а всей школе отменили уроки из-за урагана. Ветром срывало кровлю, воротило заборы, а над пристройкой замкнуло оборванные провода, и она вспыхнула, как спиртовая салфетка. От неё загорелась старая школа. Выгорела целиком — и книги, и парты, и мастерская, и вещи сторожа Нади Юрьевны. Остался только бетонный фундамент, а на нём — бесформенные груды обугленных шпал, закопчённых железных каркасов да горелой дранки с кусками штукатурки.
В школе в тот день была одна Надя Юрьевна, она вылезла из окна своей сторожки на первом этаже, когда проснулась от плотного едкого дыма и гула пламени. Так что никто не пострадал, и многие вообще-то даже радовались. Особенно в третьих-четвёртых классах — муравьишки решили, что уроков не будет, раз школа погорела. Но не тут-то было. Трудов у старших классов и правда больше не было — очень долго, больше года, пока не купили новые инструменты в мастерскую. Но начальные классы никто распускать не собирался. Их просто запихнули в наш корпус.
Теперь все учились сдвоенными классами. Выходило ненамного лучше, чем учить горбушу в консервной банке. И, разумеется, уже на второй день нововведений тесные классы превратились в притоны, кабаки и подпольные казино. Учителя могли заниматься лишь с теми, кого видели, а видели они два первых ряда из десяти человек каждый. На задних партах резались в карты и фишки — с покемонами, рейнджерами и голыми фотомоделями. Втихомолку хрустели чипсами и «Читос» — шуршание пакетов заглушал негромкий, но явно различимый гул перешёптываний, переругиваний и сдавленного смеха, а найти и наказать кого-то в этой маршрутке в час пик было чистой фантастикой. Кто-то торчал в телефонах, загоняя несчастного мотоциклиста вверх по отвесной стене. Целые кинотеатры собирались вокруг редких счастливых мажоров, которым родители купили новые телефоны и оплатили интернет. Смотрели «Симпсонов», ютьюб, иногда порнуху.
Некоторые занятия, где не надо было выходить и решать на доске, как на математике, шли в актовом зале. Директриса обозвала их лекциями. На лекцию можно было согнать сразу всю параллель. Так у нас появились лекции по истории, литературе, биологии, физике. Вызванные к доске попадали с корабля на бал. Им приходилось стоять на низенькой сцене перед аудиторией в сотню скучающих рож, повествуя о фотонах, Бурбонах и капитанской дочке в древний, как сами Бурбоны, и хрипящий от натуги микрофон.
Но настоящий библейский Содом начинался на физкультуре.
Начинался он, как подобает хорошему театру абсурда, с вешалки. В светлую голову директрисы пришла отличная идея: всё-таки физкультурная программа не так сильно различается от класса к классу, так почему бы не выкроить время для других уроков и не согнать в спортзал сразу несколько параллелей? Сказано — сделано. С тех пор мужская раздевалка стала филиалом ада. Я не бывал в женской, но сомневаюсь, что у них было как-то иначе.
Раздевалка не была просторной горницей и в прежние, лучшие годы. Всегда перед твоим лицом маячил чей-то зад, всегда по рыжему дощатому полу стелились ароматы пота, кишечных газов и выдержанных не хуже доброго Кьянти носков. Но те времена вспоминались теперь со светлой грустью. Сколько мальчиков может быть в двух классах? В «малине», когда на десять девчонок по статистике полторы калеки — человек, скажем, пятнадцать. В хорошем трудовом коллективе казарменного типа наберётся и тридцать, и даже сорок. Но всё это бирюльки. Качественно новая, невиданная доселе раздевалка каким-то образом вмещала две полные параллели — все восьмые и девятые классы. Девяносто потных гогочущих туш.
На первой же физкультуре я увидел Лизу Корзину из восьмого «А».
Её фамилия была Корзина. С ударением на «о». Но учителя запомнили этот нюанс не сразу, и даже подруги постоянно звали её Корзина или Корзинка, с ударением на «и». Впрочем, в шутку, не обидно. У тех, кто хотел её обидеть и достать, шутки были в основном генитально-порнографические. На такой лад всех местных гениев-сверхчеловеков настраивала Лизина тонкая фигурка, милое лицо и броская манера одеваться.
Мать Лизы работала кем-то серьёзным, то ли судьёй, то ли нотариусом, и должна была быть, на наш оборванский взгляд, не беднее Абрамовича и арабских шейхов. Дома Лизе никогда ни в чём не отказывали, наверное, у неё первой среди всех моих знакомых появился домашний интернет. Ей покупали то, чего не было ни у кого. Она всегда выглядела белой вороной. Всегда подкрашивала чуть присыпанное блеклыми веснушками курносое лицо, как делали только самые старшие или совсем городские, приезжавшие к родне из областного центра, девчонки. Всегда одевалась вычурно, в наряды, которые я снова увидел гораздо позднее, когда давно уже жил в большом городе, и такие же наряды вдруг стали появляться на всех девочках-подростках в округе. Носила и безразмерные брендовые кофты, и китайские ожерелья-чокеры, и анимешные гольфы, и бейсбольные бомберы, как в американском кино — мы, дети рынка и трёх полосок, отродясь не видали ничего подобного.
Она покрасила волосы в розовый. Что такого, вроде бы? Но кое-что такое тут было. Во всей нашей школе никто не красил волосы в неестественные цвета. Их вообще мало кто красил, разве что в блондинку. И даже это было событие. Нет, не так даже: за все семь лет в нашем городе я ни у кого больше не видел ни зелёных, ни синих, ни розовых, ни каких-нибудь ещё «не таких» волос. За розовые волосы Лизина мать ходила к директрисе три раза. Не знаю, что за ультиматум ей там выдвинули, но после третьего захода Лиза перекрасилась в более-менее нормальный рыжеватый оттенок.
Наверное, при другом раскладе её травили бы без жалости. Она выделялась на нашем фоне так же, как выделялись плазменные телики в стариковских квартирах с красными дисковыми телефонами и половиками из шерсти динозавра. Как пришелец. Самых нищих, самых тёмных, самых хлебнувших жизни не могло не злить это яркое, нахальное сияние чужого бабла.
Но к Лизе Корзиной всегда можно было сходить поиграть в ГТА и морталкомбат. У неё всегда находились новые диски с играми, музыкой и киношками. У неё можно было занять сто рублей до когда-нибудь — то есть, в большинстве случаев, до никогда. Она без проблем покупала на всех чипсы, газировку, пиво, а иногда приносила из дома совсем уж невообразимые яства, которых наш медвежий угол, застрявший в девяностых, знать не знал — то «Доктор Пеппер», то «Тоблерон». На школьную дискотеку, выпускной наших девятых классов, она пронесла итальянское полусладкое шампанское. Оно стоило целое состояние – почти тысячу рублей. Все сперва даже трогать его побаивались, просто глазели, как на неведомый артефакт с другой планеты. На её телефоне всегда можно было «позыбать видосы» с ютьюба. Да чёрт бы с ним — она первая открыла всей параллели волшебный мир сайтов с ГДЗ. Мы забыли, что значит делать уроки. Нет, Лизу Корзину никто не травил. Ей весело и жадно пользовались, словно рогом изобилия или порталом в другое измерение, а она и рада была стараться. Не знаю, считала ли она, что её взаправду обожают за глубокий внутренний мир. Может, она всё понимала. Может, её просто устраивало, как всё сложилось. Со всей этой блестящей мишурой она сияла в тысячи раз ярче всех своих подруг, да и всей женской половины нашей школы, но помоев ей доставалось ничуть не больше.
Хуже было с нездоровым вниманием.
Мы строились, как моногород вокруг большого металлургического завода. В перестройку завод начал хиреть, медленно гнил заживо, а в начале двухтысячных остановился совсем. Вместе с ним остановился город. Из градообразующих предприятий в нём осталась железная дорога, китайские харчевни да магазинчики азербайджанцев. Теплоцентраль, грузная, как огромный чугунный утюг, несуразно большая для нашего городка, когда-то питала завод, а после его кончины превратилась в городскую котельную. Её колоссальная труба вздымалась над городом по соседству с последней уцелевшей заводской, кирпичной – все металлические понемногу разобрали на лом. Зимой труба котельной подпирала столб густого белого пара. Огромная, в несколько этажей, дыра в грязно-бордовой стене зияла всегда, сколько я себя помнил. Никто её не заделывал. На это требовались деньги, а денег не было.
Прямо под моим окном стоял двухэтажный барак, покрытый жёлтой штукатуркой. В бараке жила семья барыг. Марина Цыганочка и Ваня Цыган. Они снабжали какой-то парашей всю окрестную нечисть. Часто жуткие серые рыла, поставившись, валялись прямо под нашим балконом. Это знали все.
Часто на улице, особенно около вокзала, стояли улыбчивые люди в меховых кепках. Выпускники прошлых лет, которых все знали по имени, которых многие помнили бесштанными карапузами. Дети соседей и знакомых. Воспитанники нашей доброй Алевтины Николаевны. Они ждали Антошу. Антоша тоже раньше учился у Алевтины Николаевны. Антоша приходил, и люди в меховых кепках садились с ним в старенькую «камри». Они всегда куда-то ездили. Отчим нашего одноклассника, Латыпова, был должен Антоше очень много денег за дом. Однажды ночью Антоша и другие ученики Алевтины Николаевны приехали к отчиму Латыпова, увезли телевизор, сказали, что в другой раз увезут Латыпова с сестрой. Это тоже знали все.
Всё, что случалось в огромной деревне, ни для кого не было секретом. Кто бы ни пропал, кто бы ни повесился, кто бы ни сел за выставленную хату в шестнадцать лет, как другой наш одноклассник.
Старшие в школе иногда собирали с нас деньги. По мелочи, с кого десять рублей, с кого пятьдесят, сто. На грев. На зону. А любой шестилетний пацан, которому в школу на будущий год, хоть и не умел пока читать, но зато мог без запинки объяснить, что значит «чёрт», «красный», «опустить», «спрос», «положенец», «бродяга» и «людское».
Тогда ещё нигде не гремели всякие словечки и аббревиатуры, «АУЕ» и прочее. Не было слышно ничего подобного и у нас. У нас это называлось повседневный быт. Так что, думаю, я не оставил больно уж много пробелов и недосказанности. Ясно, что у нас был за городок.
Большей части тех, кто учился в нашей школе, было достаточно ништяков, что сыпались из Лизы, чтобы не досаждать ей больше прочих. Ну, «Корзина, будешь без резины», ну, «Корзина пёхается со старшаками» нацарапать ножиком в сортире. Велика печаль. Кто в юные годы ни на одном заборе не побывал лохом, гондоном или шалавой, тот жизни не видел. Каждому ведь ясно. В таких городах это, считай, ветрянка.
Большей части хватало того, что Лиза давала погонять, дарила, выклянчивала у родителей. Но не всем.
Диму Ростика из девятого «В», из параллельного класса, я видел на каждой перемене. Его фамилия была, вроде бы, Ростовцев. Но его звали только «Ростик» или «Дима». Второе имя я слышал только в двух вариантах: учительском и раболепно-заискивающем. Когда о чём-то упрашивали.
Ростик был костлявый и рябой, с железным зубом, очень близко посаженными глазами и бритой под ёжик рыжей башкой. Он всегда носил один и тот же полосатый сальный свитер, одни и те же полосатые треники, одни и те же рваные кроссовки. От него пахло паршивым табаком и гнилыми зубами. Много позже, в стенах универа, я пытался представить такого Ростика идущим по коридору. И мне виделся обычный бич, которому не хватало только пакетика с клеем в руке. Жалкое зрелище представлял бы Ростик в белоснежных, светлых, только что отремонтированных коридорах, которые видят дети в нормальных школах. Но наша школа не была нормальной. Она была местечковой преисподней, а Ростик служил в ней Сатаной.
Ни я, ни мои друзья не тянули в этой преисподней даже на мелких бесов. Мы были обычными детьми из обычных семей, которые, впрочем, не были обычными для нашего городка. Например, у каждого из нас были оба родителя. Никто из наших родителей не сидел. Никто из наших родственников не кололся, никто не был алкоголиком (кроме дяди Паши, разве что, но он жил в другом городе и потому не в счёт). Никто не повесился и не зарезался. Никто из наших родственников не был бандитом. Этого хватало с лихвой, чтобы оказаться в меньшинстве.
Отец Ростика умер давным-давно. Мать Ростика не просыхала. Дядя Ростика вышел, когда мы перешли в шестой класс. Вышел после шести лет, и вышел не впервые. Ростик был тем самым подавляющим, обычным для наших краёв большинством. Судьба Ростика от самого Ростика зависела мало и была высечена в граните ещё до его рождения.
Я не раз видел, как Ростик в коридоре шлёпает кого-нибудь из девок по заднице или хватает за грудь. Обычно мне было плевать. Строго говоря, половина школы то и дело шлёпала по чьей-то заднице или получала по заднице и давала пинка в ответ. Отличие было одно: Ростику никто пинка не давал. Ростик общался с пацанами с Верхней, общался с пацанами с посёлка. Общался с Антошей.
Внезапно не плевать мне стало на первой общей физре.
Физкультуру вёл Обоссаныч. Фёдор Александрович. Слепой и глухой ко всем чертям дед, который тренировал юных футболистов, когда ещё, наверное, не было теликов, чтоб посмотреть футбол. Если кто-то громко, но невнятно звал его «Обоссаныч», он не возражал. Он, скорее всего, слышал только «Фёд Саныч».
Обоссаныч не обращал внимания вообще ни на что. Он более-менее видел бегущие по кругу колонны, и этого ему хватало.
Я засмотрелся на Лизу Корзину. Она выделялась и на физкультуре — спортивной майкой, как в рекламе кроссовок или дезодоранта. Такие никто из девчонок не носил. Носили форму «Барселоны», Аргентины, носили обычные футболки. Тогда я ещё не знал, как её зовут — наши пути с восьмыми почти не пересекались, а мы с пацанами редко торчали в школе на переменах. Я поворачивал голову каждый раз, когда колонна восьмого «А» оказывалась против нашей, на другой стороне бегущего кольца.
Обоссаныч остановил нас, задал «вольную программу». Подразумевалось, что каждый должен заниматься в меру своей прыти и способностей — крутиться на турнике, отжиматься, браться за единственную в зале гирю, развивать гибкость и ловкость. На деле это означало десять минут анархии и идиотизма. На «вольной программе» Обоссаныч бегал в сортир, оставляя нас одних.
Это была первая физра, когда в зале без учителя осталось сразу двести тупых голов. Жалкое подобие порядка закончилось, стоило Обоссанычу захлопнуть дверь. Кто-то и правда повис на турнике, кто-то схватил гирю, основная же масса делала то же, что и обычно.
Меня отвлек Антоха, мой горшочный друг из садика. Лучший друг. Он что-то показывал мне на экране мобильника, когда мимо нас поездом пронеслись четыре восьмиклассника. Один из них задел Антоху плечом. Телефон вылетел из руки.
Рывком схватив его с пола не хуже ястреба, Антоха осмотрел экран. Экран был цел. Антоха тяжёлыми шагами побежал за восьмиклассником, крича на ходу «слышь, чушка, постой минуточку, пояснить пару вещей хочу». И тогда, не отвлекаясь больше, я осознал, что творится неладное.
Лиза в слезах, почему-то помятая, выходила из спортзала. Все, кто был поближе к дверям, смотрели на неё. А на том месте, где она стояла минуту назад, теперь стоял Ростик.
Скоро вернулся Обоссаныч. Отсутствия одной ученицы он даже не заметил. Мы снова побежали кольцом.
Я незаметно перестроился, обгоняя бегущих впереди и меняясь с ними местами. Я продвигался ближе и ближе к голове, пока передо мной не выросла спина Кости Быстрых. Он видел, по крайней мере, часть.
На моменте, который привлёк его внимание, всё уже началось. Ростик уже был рядом с Лизой и резко, как камни, бросал какие-то рубленые фразы. Лиза смотрела в пол, потом он подошёл ближе, Лиза выставила руки перед собой и упёрлась ему в грудь. Он резко отбросил её руки от себя, что-то сказал. Лиза вдруг ударила его в плечо, он обеими руками толкнул её так, что можно было стену пробить. Лиза упала на мат, а Ростик повалился на неё сверху и изобразил несколько незамысловатых движений тазом. Лиза завизжала, стала отбиваться ногами, Ростик поднялся и повозил средним пальцем по её губам, пока она поднималась с пола. «Чё, будешь сосать?» — это Костя услышал отчётливо, остальное не разобрал. Спектакль разворачивался под дружное ржание со всех сторон. Таких фокусов со своими, местными не выкидывал даже Ростик. За местных могли спросить братья, отцы, соседи. Но Лиза была богатая и с другого района. За неё постоять было некому.
Я сорвался с места, не обращая внимания на дурацкий свисток Обоссаныча. Я подбежал к колонне девятого «В», прямо к Ростику. Я выдернул его за шиворот, опрокинул на землю и бил, бил, хлестал костяшками кулаков, пока на пол не полетели кусочки щёк, похожие на красное желе. Так бил сам Ростик. Я видел это много раз.
Конечно, всё это я проделал только у себя в голове. Но и этого хватило, чтобы ужаснуться своему внезапному приступу бессмертия и крепко задуматься о его причинах.
Через десять минут физра закончилась. Ещё не отдавая себе полностью отчёт в том, что и зачем делаю, я поискал Лизу в кабинете, где у восьмого «А» и восьмого «Б» намечалась литература. Поискал в столовой, в женском туалете и даже в мужском.
Нашёл я её под лестницей, у пожарного выхода. Она всхлипывала, свернувшись зародышем. Не веря в собственную самоубийственную храбрость, стараясь не думать о последствиях, которые непременно наступят, если кто-то узнает о моих словах, я сказал ей, что Ростик чушка зафаршмаченная, и ещё кое-кто на «д» и на «п». И не стоит вообще-то обращать на него много внимания, потому что его мать заделала по пьяни, вот и выпал дурачком. Не помню, что она говорила. И что ещё я говорил. Я помню, как в какой-то момент она подняла на меня большие, влажные карие глаза и улыбнулась, а я удивился и почти что умер. Странное чувство. Я узнал, что её зовут Лиза Корзина, но не корзина, а Корзина. А она узнала, как зовут меня.
Мы с Лизой стали чуть ли не лучшими друзьями. Кроме шуток, я рассорился с пацанами, и в первую очередь — с Антохой. Антоха яростнее всех меня костерил. Заявил, что я променял их на дырку. Я не стерпел, мы надавали друг другу по хлебальникам до красных соплей. Ни на какую дырку никто никого не менял. Это всё-таки немного другое. Лиза не была моей девушкой, хотя в глубине души я всегда этого хотел. Я, в свою очередь, не был для неё никем вроде её парня. Иногда она шутила о чём-нибудь таком — но и только.
Нет, мы были настоящими друзьями. Тем более настоящими, чем глубже мы укутывали себя в зыбкие выдумки и грёзы странных, долгих разговоров заполночь. Всё, о чём мы говорили, было для нас куда более настоящим, чем безумное, людоедское, общажное и барачное зло города за окнами.
У неё были необычные интересы. Нет, не так: она увлекалась, на мой тогдашний взгляд, такой дичью, что ни в сказке сказать, ни пером описать. Начнём с того, что она, наверное, была единственным во всей нашей Мухосрани человеком, кто подозревал о существовании имиджборд. Она пыталась и мне показать, в чём там соль, но мне всё это тогда показалось дохрена мутными делами. Отплевался, отбрыкался.
Она обожала «Звёздные войны» и фэнтези (здесь я её понимал, да чего уж там — раньше мы всем двором лупили друг друга палками, играя в «варкрафт»). Она слушала такие группы, как «Green Day» и «The Rasmus» — может, ничего особенного в тех краях, где горел сентябрь. Вот только у нас сентябрь не горел. У нас горели только круговские золотые купола, которые на груди наколоты. И аттестат в крови, и ещё многое из репертуара «Бутырки», «Пятилетки» и других легенд школьных дискотек. До переезда в большой город я ни разу не слышал слова «гопник». В наших школах не водилось никаких субкультур из десятых – ни рэперов, ни панков, ни эмо, ни готов. Только ходили легенды о «нефорах», будто какая-то такая гомосятина водится в областном центре. А за фотку кого-нибудь вроде «Green Day» в телефоне могли и пальцы переломать.
Она рисовала комиксы. Бог ты мой, рисовала комиксы. Чёрно-белые и цветные. Сперва рисовала по «Звёздным войнам» и другим вселенным, потом начала придумывать своих персонажей и миры. Пробовала рисовать мангу (ей пришлось объяснять мне, что такое манга). Она потягивалась и смешно зевала, как котёнок. Она прыгала на диване и каталась по квартире на моей спине, распевая "21 Guns" с карикатурным русским акцентом. Она рисовала на мне татуировки с Дартом Вейдером и Звездой Смерти синей ручкой. Она молча глядела на меня большими карими глазами. Мы смотрели странное, как мне тогда казалось, кино – старое, зарубежное, но не «Терминатора», а Альмодовара, Кубрика и Тарантино. Мы рубились в мортак и в «Монополию». Мы воображали, что живём не здесь.
Если бы я захотел представить что-то невесомое, тонкое, почти прозрачное, но в то же время горячее и живое, сочащееся жизнью, я не смог бы придумать ничего лучше, чем она. Мы засиживались до вечера, до самых родителей, болтая обо всём и ни о чём.
А за окнами, на теплотрассе, на выползших кишках минеральной ваты грелись собаки.
Весь девятый класс я жил на две жизни. Утром я просыпался – как и каждый день до этого. В полусне ступал по ледяному кафелю в трещинах, полоскал рот из капроновой кружки и плевал разноцветной пастой в раковину. Цветные брызги казались одинаковыми под тусклой жёлтой лампочкой накаливания. Я брал хлеб и плавленый сырок в холодильнике «Орск», как и каждый день до этого. Натягивал старые брюки в нитках, как и каждый день до этого. Нырял в дорогую пуховую куртку, единственную дорогую вещь во всём шкафу. Выходил в холодную темень.
Бледный зайчик от карманного фонарика на снегу. Желтый свет в паре десятков окон – там тоже кому-то в школу. Окна светятся сами для себя, не дают света. Фонари – далёкие звёзды на железнодорожных путях. На улицах в нашем районе никогда не было фонарей. Только мой фонарик разгоняет тьму.
До школы два километра. По городу, не по лесу. Это хорошо. Кто-то идёт в школу через лес. Через кладбище, в кромешной темноте, один. Школу в посёлке давно закрыли и «порезали», кого-то «нарезали» к нам.
Хорошо бывало, когда подвозил водитель с отцовой работы. Всегда хорошо. Он возил дочку в школу, забирал и меня за компанию. В «уазике» грела печка, играл «Лесоповал». Убаюкивало. Однажды зимним утром «уазик» не приехал, и не заезжал больше никогда. Водителя сократили. Это было первое за долгий год утро, когда я шёл в школу пешком.
Косые чёрные избы с ввалившимися беззубыми ртами окон. То тут, то там бликует зайчик на грязном стекле. Облупившиеся заборы наваливаются на дорогу, словно хотят кого-то поймать. Улица в ямах, без асфальта. На лужах блестят корки льда. Я люблю наступать на них и слушать, как лёд хрустит, но сегодня я обхожу их стороной. Мне страшно.
Всё, что я слышу — звук своих шагов. Они тихие, осторожные. Я слышу всё, что только ни есть вокруг. Но я боюсь, что наступлю в лужу. Что лёд захрустит, и я не услышу их приближение. Я знаю, что они где-то рядом.
Я не знаю, как они могут выглядеть. Не знаю, могут ли они вообще выглядеть. Я только знаю, что они рядом. Прячутся за чёрными соснами. Опираются на кирпичные стены пятиэтажек, смотрят под ноги, чтобы разглядеть меня в темноте. Они не двигаются, не шумят. Ждут какого-нибудь стука или треска, чтобы неслышно подойти ближе. Я наступаю на лужу. Лёд под ботинком хрустит, как кости. Они стали ближе. Они радуются, как дети, хлопают в страшные ладоши. Они наконец-то меня нашли.
Три месяца кряду я выходил в школу только на рассвете. Мама, спровадив меня, обычно сразу ложилась спать. А я в полном обмундировании усаживался на ступеньках на первом этаже и битый час играл в игры на телефоне. Приходил ко второму уроку, иногда – к середине. На мои опоздания никто матери не звонил. Дело привычное, многие ходили из посёлка на лыжах и промахивались порой на один-два урока. Пришёл, да и ладно.
Теперь я вспоминал те детские годы со смешанными чувствами. Мне казались смешными мои страхи. Мы успели проползти на брюхе весь город кругом, забрались за эти годы в каждую дыру, куда пролезла башка – хоть днём, хоть ночью. Но каждое зимнее утро, проходя знакомыми улицами, я с неясной тревогой шарил лучом фонарика в верхушках сосен.
И снова я отворял тяжёлые деревянные двери школы, притянутые пружиной. Снова раздевался в гардеробной, похожей на армейскую каптёрку. Снова поднимался по бетонной лестнице на второй этаж. Как и каждый день до этого.
Но теперь каждый день я думал только об одном: когда же всё это закончится. Когда за мной захлопнется тяжёлая дверь, и я втяну носом бурую пыль и запах прелой листвы. Когда пойду серыми заборами, примятыми с бодуна избами, грязно-голубыми остановками маршруток, пятиэтажными кирпичными остовами к моей Огигии. К островку-отдушине, который сделали мы вдвоём, как гагара из тунгусской сказки, ныряя на самое дно и поднимая наверх по комочку земли. Содом и бедлам, начатый пожаром, закончился – не так, конечно, как привыкли жители больших городов. Никто не отстроил нам новый крутой корпус, нет. Просто нас «порезали». Там, где были «В» и «Г», остались «А» и «Б». Кое-где стыдливо торчали одинокие «А», как память о былом алфавитном разнообразии. Более-менее хорошая школа из квартала – кварталом у нас звали центральную, самую цивилизованную часть, где стоял неработающий, единственный на весь город светофор – забирала себе самых прилежных, оставляя нам всех Ростиков, Рамилей, Затуров, Молевых и Гусейнов. Родители Лизы Корзиной похлопотали на этот счёт одними из первых. Новый учебный год она должна была начать уже там. Но мы не отчаивались. Я знал, где её искать.
Кончился девятый класс, сбросив с наших спин изрядное количество Ростиков и Гусейнов, включая Ростика собственной персоной. Слиняли практически все, кто со скрежетом зубовным сдал ГИА и не надеялся найти в одиннадцатом классе что-то хорошее. Слиняли со справками и многие из тех, кто ГИА не сдал – на их счёт давно не имели иллюзий даже самые оптимистичные учителя, и ни про какой второй год речь уже, в общем-то, не шла. Осталась троица самых дегенеративных обмороков, которых даже со справкой не брал техникум и которых с материнской надеждой дожидалась зона. Осталась, наверное, ненадолго. Я не верил, что им удастся что-то сдать хоть с учительской помощью, хоть с Божией. В хлипком десятом и совсем лысом одиннадцатом оставалось всего тридцать восемь голов, из которых тридцать пять были более-менее приличными людьми.
Целый день на уроках я думал про Лизу. Представлял, как дойду до её дверей, железных и чёрных, с хитрыми, сложными замками. Словно ворота в потаённый мир. Может быть, она уже пришла, а может, у них сегодня один лишний урок – девятиклассники у них учились почему-то дольше наших десятых. Тогда я посижу, подожду её в подъезде. Первый свой домофон я увидел только в большом городе. Даже у таких олигархов, какими мне виделись родители Лизы, в нашем городе не было и не могло быть никакого домофона, если только они жили не в частном владении. Никаких новостроек, в которых могло водиться что-нибудь подобное, у нас отродясь не строили. У нас вообще ничего не строили. Только сносили. Даже самым богатым богатеям приходилось обустраивать свои родовые замки в серых кирпичных пятиэтажках с деревянными подъездными дверями, если они хотели жить в городе, а не в каком-нибудь коттедже за окраиной.
Но, может, ждать не придётся. Особенно если плестись достаточно медленно, пиная перед собой камушек, как мяч. Мяч у Модрича, длинный пас назад, но там же нет никого. Мяч вернулся к Касильясу, Касильяс выходит из ворот, какая игра!
Я зайду в квартиру с глянцевым паркетом, с кафельной плиткой на кухне. Лиза сварит кофе в кофеварке – я ни разу не пил кофе до неё. Конечно, он продавался всегда и везде. Но как-то не принято у нас пить кофе. Больше чай.
Я в этой квартире, как Бобик в гостях у Барбоса. Ступни в старых носках на паркете выглядят пятнами инородной грязи. Дорогая куртка находит себе место в шкафу, но на неё там косятся подозрительно. Не верят. Видели, с какого плеча только что слезла.
В Лизиной квартире нет половиков, как у всех. Нет обоев, стены покрашены. Нет линолеума и плита не газовая. Стеклокерамическая, из Германии, управляется касаниями пальца. Конфорки светятся красным, когда нагреваются. Мы пойдём в её комнату, сплошь разукрашенную и расписанную ей самой, сядем на её диван, на котором она и спит, и ест. Будем прихлёбывать кофе из чашек со штурмовиками из «Звёздных войн», и никогда не будем говорить о том, как прошёл день. Мы знаем, как проходит каждый наш день. Мы будем говорить только о том, чего не было и никогда не будет. О путешествиях и приключениях вдвоём, о какой-то фантастической взрослой жизни в других городах, о морях и океанах. Об острове Бали, куда её этим летом возили родители и куда мы с ней скоро рванём, о сёрфинге – тут она напомнит мне, что такое сёрфинг, потому что я забыл.
Нет, ждать не пришлось. Лиза встретила меня на пороге, снова другая, как всегда. Перекрасила волосы в почти молочный цвет, с розовыми кончиками – видимо, в новой школе разрешали. Раздобыла серьги, похожие на чёрные рыболовные крючки, и длинные-предлинные чёрно-белые носки в цифрах. Чёрт-те что. Я улыбался. Лиза – нет.
Впервые за многие месяцы я видел на её милом лице тень страха.
Я никогда не был дураком. Нет, я не буду строить из себя деревенского непризнанного гения с томиком Кафки. Я подозревал лишь об очень ограниченном круге вещей за пределами «фифы-12», и подозревал в основном благодаря Лизе Корзиной. Но я не был тупым. Она пыталась что-то изображать. Наигранно щебетала. Это было жутко и ненормально. Я спросил её прямо. Она попыталась отшутиться. Я спросил ещё раз, и она заплакала. Не навзрыд. Просто пыталась что-то объяснить с комком в горле, а слёзы вытекали из глаз сами по себе.
Она клялась, что говорит правду. И тут же говорила, что не может всё объяснить, потому что я не поверю. Просила пойти с ней в одно место, где я «сам всё увижу». Что-то холодное провернулось в животе. Я не представлял, что именно я должен увидеть, и не очень хотел представлять.
Когда Лиза успокоилась, её страх спрятался поглубже. Размылась и моя тревога. На её место пришло новое, непонятное пока чувство. Как оказалось, Лиза теперь говорила обо всём не только со мной.
Яркая вспышка злости и обиды превратилась в скомканный стыд, когда я понял, что речь идёт про одну из новых одноклассниц. Странное чувство не прошло, даже и не собиралось, но стало вдруг легче. Не парень. Девчонка. Почему-то я сразу подумал про парня.
Лиза вырвала меня из моих путаных мыслей. Она говорила ненормальные вещи. Слишком ненормальные, пожалуй, даже для наших ночных и послешкольных разговоров. В новой школе она нашла двух новых подруг. Одна из них, Карина, училась в одном классе с Лизой. Но Карина ей не особенно нравилась. Пухлая и нервная, ещё больше, казалось, погружённая в какой-то вымышленный мир, чем сама Лиза. Молчаливая и похожая на умственно отсталую, пока кто-нибудь не заговорит на её любимую тему – тогда она резко возбуждалась, начинала выражаться театрально и вычурно, закатывала глаза, неестественно заламывала руки. Что это за тема, Лиза узнала, когда Карина познакомила её с Машей.
Маша была «просто потрясающая». Та самая. Именно та, про кого говорила Лиза в начале. Неожиданная родственная душа, точно так же застрявшая в сухой полыни кирпично-барачных пустырей, в стылом печном дыме над избами. В золотой клетке из родительских денег. В интернете с вечера и до зари.
Первое, что я понял из Лизиного рассказа – Маша и Карина собрали из самих себя тайное общество. Придумали свой кодекс правил. Читали всякую хрень, которую вряд ли полагается читать в пятнадцать лет. Для ясности: тогда я не всасывал ни слова, но речь шла и про «Малый ключ Соломона», и не только. Не знаю, кем они хотели казаться – местными сатанистками, ведьмами, просто херками из села Кукуево. Трудно ожидать более полезных идей от пятнадцатилетних школьниц, которые пытаются быть эпатажными и загадочными. Рисуют везде перевёрнутые кресты и собирают на компе картинки с расчленёнкой. Фоткаются на фоне заброшек, железнодорожных путей и мёртвых заводских труб в чёрно-белом фильтре, в пластмассовых масках зайцев и утят для новогодней ёлки. Слушают старый американский рэп и заунывный вичхаус посреди бескрайнего колышущегося поля Ростиков, Антош и гречнево-серых покупателей Марины Цыганочки. Втроём с Лизой они чертили пентаграммы кровью из своих пакостных ручонок и своих тупых голов. Дальше не хватало только потрясающей истории на манер «Восставшего из ада», как «что-то пошло не так». Но напугала меня Лиза не этим. Она скомканно, сбиваясь и лепеча, пыталась рассказать, что что-то пошло так.
Небеса, вроде бы, не разверзались. Полы тоже оставались на месте. Ни в один из их занятных вечеров рукоделия не произошло вообще ничего, и я никакими клещами не мог вытянуть из Лизы причину её панического страха. Этот страх я воспринимал нормально и считал совершенно логичным для их милого семейного хобби. Я был верующим, носил крестик, как все вокруг, и никогда не сомневался в существовании дьявола и всей его братии. От бабушкиной науки во мне сидело стойкое убеждение, что богохульством и рисунками кровью можно приманить к себе что-нибудь весьма и весьма говённое. Дед Цырен, бабушкин сосед, тоже, помню, считал, будто на человеческую кровь можно по глупости назвать таких гостей, что не обрадуешься. Но что бесы, что шулмасы с чотгорами должны были, по идее, явить себя в том или ином виде. В крайнем случае похлопать дверями и побросать вещи с полок. Из запутанного же рассказа Лизы получалось, что вещи не падали, двери не хлопали, а демонов вызывать они вообще не собирались. Они пытались найти нечто под названием стеноход.
Стеноход, ход, ход. Он ходит в стенах.
Откуда они его взяли? Его притащила Маша. Притащила оттуда, куда никто из нашего захолустья ещё не забредал. Отбитая шарилась и в торе, и на корейских и японских сайтах, и везде – это в те годы, в нашем-то городе. Собирала по крупицам всякую погань, которую я прочно ассоциировал с лёгкими способами мучительно умереть, обоссавшись и обосравшись перед смертью. Те знаменитые сейчас игры с лифтом – благо, лифтов в столько этажей в нашем Усть-Урюпинске на нашлось. Заманчивые приглашения кого попало в тёмную квартиру в три часа ночи. Любые советы с самых укромных форумов, как найти потусторонние приключения на своё очко. Сидящему в уютной городской квартире рациональному человеку это всё, конечно, покажется собачьим бредом. Но в тот момент я пару раз малодушно подумывал убежать домой, удалить Лизин номер и навсегда забыть о её существовании.
Всего этого, однако, Маше было мало. Ночи напролёт она искала что-то новое. И наткнулась на стенохода.
Стеноход. Он ходит в стенах. Стук, стук, стук. Как едет по тоннелю поезд.
Про самого стенохода они не знали ничего. Только ненавязчивые советы, как познакомиться с ним поближе. Если заснуть ночью в нежилом доме, где есть замурованная пустота между тремя или четырьмя стенами, и проснуться той же ночью без будильника и чьей-либо помощи, шансы возрастают. Ни одно правило не обещало стопроцентного результата даже при безукоризненном выполнении условий. Только шанс. Проснувшись ночью в таком доме, следовало подойти к одной из стен, замыкающих между собой пустоту, приложить к ней ухо и тихонько постучать.
Скорее всего, сразу ничего не получится. Скорее всего, не получится ничего вообще. Нужно постучать ещё раз и подождать, прислушиваясь. Постучать – подождать. Постучать – подождать. И в какой-то момент, замерев в очередной раз, ты услышишь, как идёт в стене стеноход. Стук, стук, стук.
Даже в тёплой одежде на улице Лиза выглядела, как приезжая. Узкие чёрные джинсы по щиколотку, дорогущие разноцветные кроссовки, безразмерная кофта с капюшоном – у нас такое просто никто не носил. Ни на картошку, ни в школу, ни гулять, ни на праздник. Я шёл рядом и смотрелся прилично. Даже, пожалуй, слишком прилично, куртку всё же стоило снять. Но я знал, к бабке не ходи: если остановят, про деньги спросят первым делом у Лизы. У неё на лбу светилась неоновая вывеска «деньги даром». И я шёл с ней рядом, как по углям. Примерно так, наверное, должен чувствовать себя человек, который пытается перелезть через спящего медведя. Приводить дела в порядок, вспоминать, кому в жизни причинил зло. Господи, эти розовые кончики. Лизавета, твою-то мать. Остановят.
На чёрной земле гнили листья. Новые листья жёлтого и красного цвета. Старые листья цвета человеческой кожи. В пасмурном небе над деревьями, жёлтыми и красными, узловатыми, как руки старух, торчал остов кирпичной трубы. Ни души вокруг. Мимо нас лесенкой сползали со склона желтушные пятиэтажки. Мы спустились вниз, в котловину, через вырубленный парк у стадиона, от которого теперь остался лишь обглоданный пустырь, фонарный столб да военные памятники в битых бутылках. Пошли рядами выцветших заборов и приземистых изб. За заборами топили бани, тянуло дымом сосновых поленьев. В сырой канаве у ворот возилась маленькая грязная дворняжка. Помню, как в европейской части России я глазел с открытым ртом на зелёную траву в октябре. У нас трава желтеет и жухнет в конце августа. По обеим сторонам нас провожали ряды сухих скелетиков полыни с лебедой.
Они вышли из-за угла далеко от нас, в самом конце улицы. Я ждал, но они всё равно застали врасплох. Четверо, кто постарше, кто помладше меня. Один, в старой кожанке, с детским загорелым лицом, похожий на гриб из-за чёрной кепки-восьмиклинки шириной с аэродром, имел аргумент. Популярный предмет пацанского шика: резиновую дубинку с поперечной рукоятью. Завидев местных, Лиза вздрогнула, прижалась ко мне и вцепилась в рукав, ища защиты. Мне же оставалось искать защиты у святых апостолов. Местные, конечно, увидели нас сразу. Горланили, гутарили между собой, ржали по-прежнему, но теперь не сводили с нас недобрых глаз. Тот, с детским лицом, негромко сказал заднему, кивая на нас. Задний засмеялся.
Я прекрасно понимал, что жаться, сутулиться и опускать глаза – билет в самую глубокую дупу в один конец. С другой стороны, одного неосторожного взгляда могло хватить, чтобы проехать туда зайцем. Я, как мог, попытался слепить спокойное миролюбивое лицо и окинул всю компанию беглым взглядом, мол, здорово, пацаны. Восьмиклинный, глядя прямо на меня, сунул два грязных пальца в рот и зычно свистнул, как паровоз.
Лиза приросла ко мне и мелко дрожала. Я лихорадочно соображал, куда утекать и что подобрать против дубинки. Но восьмиклинный вдруг сказал не сломавшимся ещё до конца голосом:
— Ништяк сучка, фраер, живёшь.
Я неуверенно глянул на Лизу. Она быстро помотала головой. Её испуганные глаза умоляли: пусть говорят, что хотят. Пусть уходят. Я не имел возражений.
И они просто прошли мимо.
Я шёл и ликовал нутром, как первоклассник, специально для которого Новый год пришёл в сентябре. Руки тряслись. Лизу колошматило, она по-прежнему жалась ко мне и часто дышала, белая, как мел. Даже маленькие бледные веснушки выцвели ещё сильнее. Повинуясь внезапному порыву, я обхватил рукой тёплые худые плечи и крепче прижал к себе. Она не отстранилась. Так мы и шли дальше – в неловких объятиях друг друга.
Я вспоминал выпускной из девятых классов. Линейка, чай, а вечером – дискотека в актовом зале. За дискотеку отвечал Баир Жалсанович, информатик. Когда ушли по домам все учителя, кроме него, он оставил актовый зал нам, предупредив, чтобы не включали на всю громкость матерщину и блатняк, и только изредка заходил убедиться, что никто не умер. На место диджея (за древний комп с виндой «XP» и колонками) сразу сел прошаренный компьютерщик Лёша Прохоров. Появилось пиво. Потом все глазели, как в кунсткамере, на красивую бутылку итальянского шампанского, которую принесла Лиза. Большая часть Ростиков, Рамилей и их товарищей нажиралась на шашлыках, не желая больше проводить в стенах школы ни дня, и это был самый приятный вечер, какой только можно представить в обшарпанных стенах древнего актового зала.
Раз третий за вечер играло творение неизвестной нам группы "Китай". То самое, которое тогда всех задолбало до рвоты. "Сначала больно, потом приятно, наутро стыдно, ну вот такой выпускной". В городах, как я потом узнал, бытует убеждение, будто так называемые гопники всегда агрессивно воспринимали рок. Как дипломированный гопник, разъясню: это условный рефлекс. Выработался он через дремучую ненависть к челкастым неформалам и имел место только в больших городах. А в нашем заштатном городке, не видавшем ни одного живого эмобоя, до дыр заслушивали и "Небо славян" Кинчева, и "Раммштайн". Или вот "Выпускной".
Чтобы никогда больше не слышать эту дегенеративную песню, достаточно было показать пацанам одну фотографию творческого коллектива "Китай". Жаль, тогда я и сам не знал, как они выглядят. Эпичнее всех этот текст объясняла моя бабушка. "Вот сперва товарищ секретарь райкома выступит, потом Семён Иванович, директор, а мы стоим – больно, конечно, столько стоять. Потом приятно, чай с баранками пить идём. А наутро стыдно, потому что баранок объелась, всю ночь животом маялась".
Наши отскакали под "Выпускной". Песня затихла, началась другая. "Летний дождь" Игоря Талькова, спетый теми же, у которых было про вахтёров и плюшки стынут. Услышав что-то, похожее на медляк, туловища по всему залу инстинктивно потянулись друг к другу. Я позвал Лизу танцевать.
Она была тёплой, как котёнок, и положила голову мне на плечо. А я неуклюже обнимал тонкую талию и слушал гулкий метроном в голове, сквозь который едва пробивалась музыка.
Потом, через пять или шесть песен, на чей-то заказ колонки заорали «июньский вечер, бал выпускной». Зашёл Баир Жалсанович, сказал, что всех предупреждал, и свернул банкет. На улице было ветрено и зябко, как часто бывает вечерами в наше лето. Темнело, и окна пятиэтажек уже зажигались жёлтыми глазками. А я вёл домой Лизу, держа её тёплую ладонь.
Очнулся я, когда нас едва не сбила пыльная серая машина. Я совсем забыл, что мы идём по дороге – вокруг не было ни автомобилей, ни прохожих. Мы рывком перебежали на обочину, невольно разомкнув наш тёплый контур. Постояли немного, собираясь с мыслями. И двинулись в путь, уже не держась друг за друга, словно ничего и не было.
За железнодорожным переездом со шлагбаумом грунтовая дорога спускалась к пруду. Не дойдя до шлагбаума, мы свернули в сухие жёлтые кусты, отошли подальше, чтобы не привлекать внимание дежурного, забрались на насыпь и побрели по щебню и бетонным шпалам. Впереди, в крутом скальном срезе, зиял чёрный железнодорожный тоннель, проложенный в обход реки.
Очень скоро небо свернулось, и мир съёжился до тёмного коридора чуть выше электровоза. Я почувствовал ногами знакомый гул. Давным-давно, ещё в девяностых, мы жили у бабушки и дедушки на крохотном полустанке в три дома. Рельсы лежали почти у самой ограды. Когда шел тяжёлый грузовой состав, – тридцать, сорок, шестьдесят лязгающих коричневых вагонов, гружёных углём, – я выбегал встречать. Огромный, неповоротливый, грохочущий зверь вырастал в клубах чёрной дизельной копоти, и с его приближением земля дрожала и гудела всё громче. Я подбегал к самым рельсам и клал ладошку на грудину, чтобы дробный гул земли прошёл через меня. Звенящая дрожь отдавалась под ребрами, бежала сквозь пальцы, как электрический ток, сливалась с сердечным ритмом. И мне мерещилось, что это не в груди, это под моими ногами, в недрах земли, бьётся и грозно гудит стотонное сердце.
Я взял Лизу за плечо. Она обернулась.
— Что случилось?
— Иди сюда.
— Что?
— Поезд идёт. Не слышишь?
Лиза прислушалась. Гул нарастал. Я мягко оттянул её с колеи, мы прижались спинами к холодной стене, как на расстреле, и ждали.
Он появился с рёвом и свистом холодного ветра, оглушительно лязгая автосцепками, молотя полуторатонными колёсными парами по стыкам дрожащих, как струны, рельсов. Мимо нас проносились зелёные стенки вагонов и сумасшедшая чехарда тёмных окон, в которых не было людей, а был только я и испуганная, растрёпанная ветром светловолосая девочка. Стук-стук, стук-стук, словно кто-то молотком с пятиэтажный дом осторожно, полегоньку вколачивает гвозди в скалы.
Зелёная, как крокодил, эска умчалась в лес, волоча по проводам вереницу вагонов. Скоро её стук затих вдали. По эту сторону тоннеля уже не было построек — только высокие чёрные сосны, лиственницы и мелкий жёлтый березняк у самой колеи. Щебень по краям насыпи, совсем невысокой на этой стороне, присыпало палой листвой, маленькими шишками и бурой хвоей. Свет падал только из узкой полосы над путями, совсем слабый в пасмурный день. Здесь царили сумерки.
Я вдруг понял, куда мы идём.
— Лиза.
Я догнал её.
— Слышишь?
Она остановилась и оглянулась.
— Что?
— На карьеры, что ли, идём?
— Ну… да, туда.
В конце девяностых у нас собирались строить новый военный городок. Старый уже тогда разваливался на глазах, в каждом доме цвела плесень и осыпалась штукатурка, казармы топило в ливень. Приехал какой-то генерал из командования СибВО, за городком выкопали котлованы, завезли технику. Чтобы не возить песок издалека, вырыли два песчаных карьера. Но в девяностые планы строить было труднее, чем дома. Городок расселили неизвестно куда, побросав пустые котлованы. Он превратился в призрак.
Я не знал туда дорогу. Только знал, что ближе всего идти через железнодорожный тоннель. Наверное, по этой дороге вообще мало кто ходил. Шкетами мы забирались в каждый подвал, но пустые казармы и ДОСы посреди тёмного леса пугали. Говорили, что там живут то цыгане, то наркоманы, то бичи-людоеды. Обязательно находился кто-то, кто знал пацана, брат которого был в военном городке. Но по имени этого брата почему-то никто не называл.
Может, туда и лазала с новыми подругами оторва Лиза.
— Вы там всё делали, в городке?
Лиза кивнула.
— Да. Ты там тоже был?
— Да, — соврал я и тут же понял, каким идиотом буду выглядеть, не зная дороги. — Только на стройке.
— А в городке?
— Нет. А что там?
Она не ответила, но по её лицу пробежала тень, как перед тем в квартире. Лиза боялась.
Мы сошли с насыпи и побрели по лесу. Березняк совсем исчез, нас окружили толстые стволы сосен и заросли шиповника. Темнота сгустилась.
Я старался запоминать приметы. Мы прошли по путям совсем немного от очередного чёрно-белого пикетного столбика – правда, я не мог вспомнить цифру. В месте, куда Лиза съехала с насыпи на заднице, не боясь порвать новые джинсы, трава уже заметно примялась. А метров через десять мы прошли мимо толстой берёзовой ветки, вкопанной в землю торчком. В сумраке сосновой чащи она бросалась в глаза, как кость на голой земле.
Никакой тропы не было. Мы продирались через кусты и густую траву. Но, видно, Лиза хорошо знала, куда идти. Потому что совсем скоро я увидел врытый черенок от лопаты, на котором болталась белая тряпка. Совсем маленьким, лет в пять, я сидел на маминой работе, потому что больше меня некуда было деть. Тогда мы жили в большом посёлке, местном райцентре. Ещё не в нашем городе, где жила одна из моих бабушек, и уже не на полустанке, где жила другая. В том посёлке у нас не было совсем никого. Мама работала врачом в районной больнице. Я здорово запомнил горячечного мужика, который страшно кричал, ругался и пытался встать. Ему мешали точно такие же белые тряпочки, которыми он был привязан к койке. Лиза говорила, что мать Карины работает психиатром в дурдоме, и Карина часто притаскивает что-нибудь для их ведьминых шабашей — использованные иглы, перчатки, пустые бутылки из-под физраствора. Видимо, и тряпочка оттуда.
Бетонный забор в ребристых квадратах выскочил из ниоткуда. Мы просто упёрлись в него, пройдя очередные кусты багульника. Быстро темнело. Только сейчас до меня дошло окончательно: мы пришли. Мы одни в военном городке. Я вспомнил тень тревоги на Лизином лице. Теперь, при виде этой серой ограды, я и сам не на шутку струхнул.
Городок встретил нас тишиной. Прямо перед нами уходила вдаль разбитая, изрезанная глубокими трещинами дорога. Из трещин пробивалась сухая трава. По сторонам стояли здания в два, три или пять этажей, серые и жёлтые. Какое-то административное. За ним – магазин. Ровный ряд домов офицерского состава. Всё давно вымерло. Чёрные окна без стёкол смотрели на нас, как пустые глазницы, а в дверных проёмах сквозил ветер.
Мы прошли по улице, как космонавты по поверхности чужой планеты. На другом конце оказалось одноэтажное здание, похожее на печку. Лиза вошла прямо в топку, и я за ней. Она включила фонарик на телефоне, и я пожалел, что не взял свой карманный – в свете Лизиного в основном было видно, как негры воруют уголь. Мы были в котельной. Паутина труб. Ржавые вентили. Свисающие лоскуты разодранной изоляции.
— Здесь.
Лизин голос чуть дрогнул. Она светила на чёрный дверной проём между трубами. За ним едва виднелись ступеньки вниз.
В подвал.
Что-то важное оторвалось от места, где крепилось к моим внутренностям, и ухнуло к самым подошвам кроссовок. Вдруг прошиб озноб. Но испуганное лицо Лизы быстро привело меня в чувство. Я не собирался показывать ей себя с такой стороны. Подвал издевательски щерился чернотой, как дверь с той старой картинки, рядом с которой по-английски написано “Бесплатные обнимашки”. Я разом вспомнил все истории про наркоманов, маньяков и беглых зеков, которые живут в тайге на одном человеческом мясе.
— Ладно, пошли.
Я уверенно взял её за руку, надеясь, что она не заметит, как трясутся мои пальцы, и потянул за собой. Лиза посветила фонариком из-за моей спины, и я увидел собственную тень на стене. Мой кроссовок опустился на ступеньку — слишком резко, слишком тяжело. Ступенька отозвалась оглушительным ржавым скрежетом.
Мы замерли, прислушиваясь. Звук перепугал нас обоих. Но ничего не происходило, и эхо скрежета быстро стихло. Осторожно, стараясь больше так не делать, я сошёл на лестницу. Она всё ещё скрипела очень громко, но всё же не так, как в первый раз. В самом низу я умудрился провалиться ногой в промежуток между погнутыми ступеньками. Зубы лязгнули. Я едва не откусил язык. Так случилось оттого, что нога достала до пола. Если бы не достала, зубами я бы не отделался.
Грохот, который я наделал, напугал Лизу. Она засуетилась вокруг моей ноги, подумав, наверное, что её, как минимум, оторвало. Я успокоил её и сказал, что лучше бы посветить фонариком, посмотреть, где мы находимся. Что вокруг нас. Лучше бы я не просил.
Весь пол был заляпан чем-то бурым и засохшим. Не требовалось много ума, чтобы понять, чем: тем же самым веществом посреди квадратного подвала была выведена пятиконечная звезда в круге. Лиза говорила, что они разводили совсем немного своей крови на литровую бутылку воды, но сейчас я не мог уловить разницу. Пол выглядел так, словно на нём забивали свинью.
— Лиз, это...
— Я знаю. Знаю. Не надо, пожалуйста, я тебя прошу. Мне и так плохо. Пойдём.
Вопреки собственным словам, она осталась на месте. Прямо перед нами была открытая железная дверь с тремя надписями чёрным маркером. Надписи обнадёживали, напоминая, что кто-то, видимо, всё же выходил отсюда живым. Лиза никак не решалась. Я снова пошёл первым, чувствуя, как щекочет желудок растущая самооценка.
Все стены узкого коридора были в длинных царапинах от чьих-то когтей.
Скажу честно: я едва не сдох на месте. Лиза нагнала жути, и наш поход — через тоннель, через тёмный лес, через заброшенный городок — мало походил на весёлую прогулку. Но уже после первого беглого осмотра я подумал, что Лиза и её подружки, пожалуй, заигрались. Всё это при желании и уйме свободного времени можно было сделать простым гвоздём. А Лиза теперь уверяла меня, будто царапин не было, а в следующий раз они уже были на месте. И не только.
Она говорила, что слышала, как идёт стеноход.
Маша привела их сюда специально. Именно за этим. Не знаю, простукивала она все стены или просто родилась с рентгеновским зрением, но с чего-то она взяла, что именно в подвале котельной есть изолированная пустота между стенами. Они — на этом моменте я поёжился, представив — спали здесь. В подвале. И вдруг проснулись посреди ночи, как по команде. Одновременно. А дальше... Дальше они начали стучать по стенам. Слушать. И минут через пятнадцать, уже было разочаровавшись, они услышали.
Лиза описывала это, как тихий-тихий стук. Словно стена, которую ты слушаешь, идёт глубоко под землю. Врастает в неё на многие сотни метров. И там, на большой глубине, что-то перекатывается и стучит внутри стены, приближаясь. Стук, стук, стук. Как поезд, который едет по тоннелю.
Не поспоришь, это звучало жутко. Но теперь я начинал думать, что Лиза, пожалуй, слишком доверчива. Она испугалась этих царапин, но я бы мог сделать точно такие же за час или два. Может, и стук ей почудился? В конце концов, Маша могла просто их разыграть. Сама постукивала чем-нибудь... Да достаточно было просто запугать, взвинтить, убедить, что сама слышит стук. И он, естественно, тут же померещился Лизе с Кариной.
Но говорить всего этого я, конечно, не стал. Во-первых, я понятия не имел, насколько близки девчонки между собой. Может, я убедил бы её меньше верить новым подругам — а может, только настроил бы против себя. Во-вторых, я и сам до конца себя не убедил. Худшая часть меня всё ещё верещала в панике, умоляя побыстрее сваливать из этого подвала. Поэтому я сказал, что верю ей.
Я объяснил, что вся эта хрень с царапинами выглядит очень сомнительно. Что кто-то мог нарочно нанести их в те несколько дней, которые троица не посещала своё кровавое капище. А вот “кто” и “зачем” — это уже другие вопросы, куда более интересные. Я сказал, что не знаю, что могло стучать в стене, и звучит это страшновато, но выводы пока делать рано. Мало ли, что может стучать в старой, разваливающейся на куски котельной? Наконец, я сказал вот что: пока я рядом, ей нечего бояться. Мы во всём разберёмся.
Мне показалось, что она успокоилась. Когда мы вышли за территорию заброшенного городка и пошли обратно к железной дороге, она немного оживилась, говорила гораздо больше, один раз даже несмешно пошутила.
Я посмеялся всё равно.
∗ ∗ ∗ Рутина крутила, дни шли, солнце садилось всё раньше и вставало всё позже. Я не заметил, как наступила середина октября. Мы не виделись с Лизой уже больше недели, и я решил зайти без предупреждения, как обычно и делал. Уроков было много, поэтому сперва я зашёл домой и съел спагетти с котлетами. Из дома я вышел почти на закате.
Я снова шёл мимо изб и пятиэтажек, мимо двухэтажных деревянных бараков, мимо собак, играющих коровьей костью. Листья с деревьев облетели уже на добрую половину, и порой трудно было понять, где дорога, а где ещё нет. Всё скрывал сплошной слой палой листвы. В Лизином окне уже горел свет. Я вошёл в подъезд и позвонил в квартиру с железной дверью.
Мне никто не открыл.
Я стоял под дверью минут пятнадцать или двадцать. Позвонил ей на мобильный, отправил три эсэмэски, побарабанил от души по железу. Всё впустую. Я ушёл домой, опустошённый и сбитый с толку.
Лиза ответила тем же вечером, и я понемногу успокоился. Теперь я, по крайней мере, мог за неё не волноваться. Она сказала, что заснула и не слышала ни звонков в дверь, ни телефона. Я ни разу не слышал её домашний звонок изнутри квартиры. Но зато я отлично слышал его снаружи, когда звонил. Как можно не проснуться от такого? Именно тогда я понял кое-что, от чего неприятно саднило нутро. Впервые у Лизы появилась тайна от меня.
На другой день после школы она позвала гулять первая, и это было неожиданно. Раньше мы просто встречались у неё на квартире, а гулять, играть в приставку или лучше что-нибудь посмотреть — это решали на месте. Я шёл к микрорайону, уже представляя в голове весь будущий вечер. Как мы будем гулять вдвоём возле пруда, как сходим в лес за школой, может, соберём с собой еды из дома, разведём костёр в лесу. В этот раз я взял с собой полностью заряженный фонарик, так что можно было немного посидеть и ночью. Можно даже, если Лиза не замёрзнет, встретить рассвет. Но возле сырой бетонной трубы под железнодорожной насыпью я вдруг услышал громкий хруст. Это треснули мои планы, потому что рядом с Лизой стояла Маша.
Я сразу понял, что рыбак рыбака видит издалека. Маша на вид была такая же приезжая девчонка. "Эйрмаксы", которых я раньше ни на ком не видел и даже названия не знал. Белые, как тесто, ноги-спички в белых гольфах. Тёмно-синяя школьная юбка в складку, чёрная ветровка "Чикаго Буллс" с мужского плеча — из длинных рукавов торчали только кончики пальцев с обломанными ногтями. Ломкие и волнистые тёмные волосы со следами бесконечных перекрасок, неряшливо обрезанные под каре. Несколько маленьких багровых угрей на щеках. Острые бледные скулы. Равнодушные серые глаза, похожие на стекляшки. Слишком много туши и подводки.
— Привет. Это тебя мы столько ждали? — улыбнулась Маша. Улыбнулась непонятно. Вроде бы искренне, но при этом выверенно, выученно. Словно когда-то училась улыбаться с нуля.
— Привет.
— И кто это такой? — она всё ещё смотрела на меня и улыбалась, но говорила уже с Лизой.
— Это мой очень хороший друг.
Она назвала меня по имени.
— Ладно, сестрёнка. Если он твой друг, то я ему верю.
Сказано было с таким пафосом, что я едва не заржал. Лиза бросила на меня взгляд, умоляющий и осуждающий одновременно. Что-то среднее между “для меня это важно” и “только не начинай опять”.
Я спросил, куда мы идём. Лиза была весёлой, как всегда. Если её страх и не улетучился совсем, то, по крайней мере, затаился. Она сказала: “Тусить”, и начала рассуждать вслух, почему одни виды птиц улетают на зимовку в тёплые страны, а другие остаются, и как они между собой договорились, кто будет улетать, а кто нет. Я слушал вполуха. Точно так же, как и Маша. Мы смотрели друг на друга, почти не отрываясь. Я пытался понять, что за мысли вертятся в этой крашеной головке. А она, кажется, изучала меня. За всё время Маша отвлеклась два раза. Первый раз — когда, услышав звуковой сигнал, вытянула из кармана белоснежный четвёртый “айфон”, который я видел только на фотках. Второй раз — когда Лиза спросила, кто писал, и Маша ответила, что её парень спрашивал, где они.
Мы шли по соломенному футбольному полю, в сторону редких оголившихся осин и грязно-синих трибун для болельщиков на склоне. За трибунами топорщились лесенкой пять жёлтых трёхэтажек, а над ними высились тёмные беззубые дёсны сопок. Лиза говорила про своих родителей, про скорые осенние каникулы, спрашивала Машу, когда же она наконец посмотрит какой-то невероятно шикарный корейский ужастик про сестёр. А мне всё мерещилось, будто нас здесь двое. Я и эта странная девочка с непроницаемыми серыми глазами, следящими за каждым моим движением.
Мы поднимались в гору. В лес, который начинался прямо за домом культуры и обступал неровным кругом гладкую плешь на склоне. На лысой горе россыпью лежали валуны и целые природные плиты из камня. Путь наверх шёл гладко только у самого подножия. Дальше тропа круто задиралась кверху. Если внизу можно было просто шагать по камням, переступая с одного на другой, то здесь мы опустились на четвереньки и карабкались, цепляясь за толстые оголённые корни сосен, присыпанные песком и хвоей. Маша быстро перемазала в этом песке свои белоснежные гольфы, песок засыпался ей в кроссовки, но она, как и Лиза, не обращала на это никакого внимания.
Когда мы забрались наверх, солнце уже закатилось за лес позади нас. Мы стояли в тени сосен, как охотники-индейцы, на самом краю каменистой прогалины, невидимые снизу, и видели весь город. Серые пятиэтажки одиноко торчали среди полуголых деревьев и заборов. Над чёрными избами низко стелились дымы. Кирпичная труба котельной выпускала в небо плотный паровой столб, и казалось, что это идёт тепловоз, только дым не чёрный, а алый от закатного зарева.
— Я его видела, — вдруг сказала Маша, не глядя на нас.
Лиза вздрогнула.
— Кого? — спросил я.
Маша вперилась в меня взглядом.
— Она не говорила тебе?
— Говорила. Так ты про него? Кто это?
Маша повернула лицо к Лизе.
— Сестрёнка, я видела вчера. Мне не показалось. Я проходила мимо нашей пятиэтажки, где не закрыт подвал. Помнишь закуток между стеной и гаражами? Я проходила и посмотрела туда. Было уже темно, но мне показалось — что-то шевелится. А потом он вышел из стены.
Лиза пискнула и закрыла рот ладонями.
— Маш, мне страшно. Не пугай меня. Ты точно видела?
— Это ведь мог быть какой-нибудь бич, — сказал я. — Ты говоришь, было темно.
Маша посмотрела в мои глаза взглядом, который не выражал ничего.
— Он вышел из стены. Не поднялся, не из кустов вылез. Из кирпичей в стене. Нога, рука, потом голова. Ни лица, ничего. Сплошная чернота. Не настолько было темно, уж поверь. Голова была вровень с крышей гаража. Если это он, то он огромный, как чёрт. Я бежала оттуда со всех ног. Прости, что я тебя в это втянула, сестрёнка. Мне тоже страшно. Я не знаю, что делать.
Лиза не убирала рук от лица. Её глаза блестели.
— Там ведь наш подвал. Наш. Мы ведь там... Ты думаешь, он пришёл... Он...
— Он ищет нас. Это точно.
Лиза издала не то стон, не то всхлип. По бледным веснушкам покатилась слеза.
— Маш, что нам теперь делать?
— Я не знаю, сестрёнка. Не знаю. Я пытаюсь придумать. Так ещё не было ни разу. Всё пошло по звезде.
Я стоял в недоумении. Её слова пробирали до дрожи. Они звучали так, словно она сама в них верила. Если она врёт, то врёт невероятно хорошо. Зачем? Разыграть? Странная страшилка, которая зашла слишком далеко? Это очень глупо. Если же она говорит правду...
Но я не мог заставить себя думать о том, что следовало из этого “если”.
Весь путь обратно мы проделывали в густых сумерках, вдвое дольше, чем наверх. Несколько раз мы срывались и с волной песка съезжали вниз по корням, успевая ухватиться только за третий или четвёртый. Я разодрал локоть и ямку под коленом, Маша — голые бёдра, да так, что живого места не осталось. Ладони мы изорвали все втроём.
У подножия нас встретила Карина. Я видел её впервые, как и Машу до этого. Пухлое лицо, длинные, жёсткие чёрные волосы, похожие на конскую гриву. Отсутствующие чёрные глаза. Она выглядела такой потерянной, погасшей и неживой, что я даже удивился, когда она поздоровалась. Ожидая нас, она скурила три сигареты. Свежие одинаковые бычки валялись под ногами, и один ещё дымил.
Вдвоём с Машей они заверили меня, что доведут Лизу до дома. Бедняжка Лиза выглядела даже хуже Карины. Её потряхивало, а в заплаканных карих глазах не отражалось ничего, кроме отчаяния. Нет, если это розыгрыш, то он давно перешёл черту.
Я возвращался домой один, слушая тишину и глядя в темноту.
Хуже всего было представить, что Маша не врёт. Но я не мог придумать мотивов для такой извращённой, убедительной и жуткой выдумки. Лизу колотило, как под гидрокортизоном. Если это шутка, то очень злая и жестокая шутка. Обычная, в общем-то, шутка. Куда чаще прочих шуток мне приходилось наблюдать жестокие и злые. Но разве стала бы Лиза дружить с ними? Неужели не заметила бы издевательств над собой? Ведь не малахольная, не дурочка. В нашей школе её всегда окружали подруги. Но если Маша не врёт, значит, они позвали к нам что-то очень стрёмное. Может, на человеческую кровь, как говорил дед Цырен. Или достаточно было простого стука. Только чтобы дать понять, куда идти.
Самое страшное чудовище, какое я только знал, ходило в стенах моей поношенной черепной коробки с того самого дня, как я начал запоминать вещи. Хоть стучи, хоть не стучи, оно всегда отвечало. Всю жизнь я видел такие коробки на плечах у каждого, и мне не нужно было рождаться вундеркиндом, чтобы понимать: раз есть раковина, есть и тот, кто в ней живёт.
Впереди светились огоньки пятиэтажек нашего района и размыто чернели на фоне почти такого же чёрного неба сосны в парке. Я привычно сунул руку за фонариком.
И не нашёл его.
Он остался там. На склоне. Видимо, выпал из кармана, когда мы съезжали вниз чуть не кубарем.
В четвёртом классе был тот единственный раз, когда я шёл в школу без света. Читал с фонариком всю ночь, и он сел. Я шёл мимо парка, мимо заброшенной столовой в конце улицы. Кто-то шагал впереди меня. В кромешной тьме я видел только неясный силуэт. Он шёл не очень быстро, и я нагонял его. Еле слышно хрустнула ледяная корочка на луже. А потом я увидел ещё один силуэт.
Он появился внезапно, спереди. Вынырнул из темноты, подошёл быстро, мягко, как кошка, и обнял того, кто шёл передо мной. А когда обнял, сделал что-то быстрое много-много раз. Я услышал тихий свистящий хрип и увидел, как первый силуэт становится ниже. Оседает. Всё это время я стоял неподвижно. Когда первый силуэт совсем опал, второй будто бы хотел уйти. Но вдруг застыл.
— Эй. Малой.
Он говорил полушёпотом. Очень мягко, спокойно и словно с улыбкой.
— Малой. Ты чего? Иди сюда.
И я побежал. Без крика, без звука. Я не слышал за собой топота, но был уверен, что он гонится следом. Я бежал, пока не прибежал к дому, залетел с рёвом в подъезд и стал изо всех сил барабанить по нашей двери. Потом я узнал, что утром в этом месте нашли труп местного скупщика цветмета, исколотый шилом. Кого-то искали, кого-то нашли, может, посадили. Может, он ничего не сделал бы мне тогда, даже подойди я к нему. Я редко думал об этом. Но с тех пор мне снился полушёпот, подзывавший меня из темноты, как подзывают собак на отравленный кусок колбасы. Снится до сих пор. Ты чего, малой? Иди сюда.
Я снова попал в то утро, когда медленными шагами, холодея, вышел на пустырь перед заброшенной столовой. Одно хорошо: нет мёрзлых луж. Не наступить в них, не хрустнуть льдом. Никто не сможет подобраться ближе, завернувшись в этот звук.
Но они следили. Шарили по земле бельмастыми глазами, спрятав головы в верхушках сосен, скрипя зубами от ярости. Они ждали, когда я оступлюсь, а я не оступался. Всё, что я слышал — гул в голове, словно поезд идёт вдалеке. Стук, стук, стук.
∗ ∗ ∗ Это было тридцатое октября. Лиза не ответила на мой звонок. Я позвонил ей на перемене и потому не придал значения. Мало ли, что? Если они своей ведьминской бандой так ловко шастают по горам да по долам, то и в школе вряд ли сидят на месте. К тому же в последнее время всё чаще случалось, что она не брала трубку. Не отвечала на сообщения. Раньше такого не было. Мы всё время оставались самыми близкими друзьями, и я терялся в догадках, в чём причина таких перемен.
Но на предпоследнем уроке Лиза отправила мне сообщение. Я не прочитал его сразу. А последним уроком была самая трудная математика в моей жизни. Я просто забыл.
Я пришёл домой, как и каждый день до этого. Длинный латунный ключ с короткой бородкой дважды повернулся в замке, поскрипывая. Я открыл первую дверь, распахнул вторую. Прямо у порога скинул кроссовки, не развязывая шнурков. Закрыл обе двери и провернул ключ на один оборот. Бросил старый коричневый рюкзак в угол — туда же, где стоял табурет без одной ноги, закапанный белой краской. Скинул на пол куртку. Стянул носки, почувствовав прохладный линолеум ступнями. Шлёпая по линолеуму босыми ногами, прошёл в ванную. Прохлада линолеума сменилась стерильным холодом кафеля. Не включая свет, открыл синий кран, намылил руки розовым мыльным куском. Ополоснул под ледяной струёй. Вытер старым махровым полотенцем в клетку. Подошёл к дверям кухни и взялся за блестящую ручку.
И тогда телефон зазвонил.
Правой рукой я ещё держал ручку, а левым ухом уже слышал рингтон. Песню с “Евровидения”. Из кармана моей куртки.
Я прошлёпал обратно в прихожую. Наклонился за курткой. Она шуршала, пока я её поднимал и копался, расстёгивая карман. Когда я достал телефон, на экране был Лизин номер. Я нажал на кнопку с зелёной трубкой и сказал “Привет”. Но там была не Лиза. Голос был незнакомый, взрослый, женский. Голос сказал, что мне звонит Наталья Алексеевна, Лизина мама. Голос спросил, не знаю ли я, где Лиза. Я ответил, что, возможно, ещё на уроках, ведь время только три с небольшим. Но голос сказал, что на уроках Лизы нет. Более того, она отправила по нескольким номерам очень странные сообщения. Одним из номеров был мой.
Как можно более спокойным голосом я заверил Наталью Алексеевну, Лизину маму, что понятия не имею, о чём идёт речь. Что сообщение я получал, но смысл его для меня — загадка. Что волноваться, наверное, не стоит, а вот решение искать дочь — правильное. Она без телефона, отправила странные сообщения и куда-то исчезла. Искать однозначно нужно. А я её друг и тоже буду искать. Буду делать всё возможное. Мы попрощались.
Раз. Два. Три. Трясущейся рукой я отлепил словно присохший телефон от щеки. С трудом попадая в кнопки, открыл сообщения. Последним было то самое. От Лизы.
Они будут искать. Где они будут искать? Где? Где? Подруги! Друзья! Знакомые! Улица, дом, парк, школа, пруд, подвалы, подъезды, крыши, пруд, парк, школа, морг, кладбище, параллельный мир. Они не знают, где искать. Знаю один я. Уже нет времени. Он нашёл их. Он забрал их, всех троих.
Стеноход, ход, ход. Он ходит в стенах.
Я нёсся, на разбирая дороги. Я быстро выдохся. Сознание немного прояснилось. Нужно беречь силы, иначе не добраться. Ещё очень далеко. Слишком далеко.
Прямо, вдоль путей. Так быстрее всего. Железная дорога вывернет прямо к пруду. А потом — тоннель. Стук. Стук.
Сердце выскакивало из-под рёбер, молотило по черепу полуторатонной колёсной парой. Сначала я бежал. Потом быстро шёл. Потом бежал. Потом быстро шёл. Дыхание переходило на хрип, и медленно, ужасающе медленно пруд подплывал ко мне.
Мне казалось, что я то бегу, то иду уже полдня, но на самом деле едва прошёл час, когда я забежал по шпалам в тёмный тоннель. Рельсы гудели знакомым гулом, но теперь он был где-то впереди. Он удалялся. Сегодня поезд меня опередил. Я увидел, выбегая из тоннеля, как его хвост скрылся за соснами. Ещё немного. Нет. Много.
Какой столб?
Какой, твою мать, был столб?
Я бежал, поскальзываясь на щебёнке, бежал, пытаясь не паниковать. Но я паниковал. Тем вечером я обещал себе, что прочитаю цифры на пикетном столбике на обратной дороге. Не прочитал. Де. Ге. Не. Рат.
И вдруг я увидел. Она мелькнула под тёмными соснами, так же хорошо различимая среди них, как месяц в ночном небе. Мне больше не нужен был столб. Теперь я заметил и кое-что ещё: плотно притоптанное пятно травы у самого края насыпи. Я шагнул вниз и покатился на спине, провожаемый гремучей лавиной щебня. Чуть вкопанная толстая ветка берёзы торчала из земли в десятке шагов от меня. Я подошёл ближе. Приметы не понадобятся больше. Если я вернусь, то только с моей Лизой. Она вспомнит дорогу.
Ухватившись за ветку обеими руками, я налёг, раскачивая её и вращая в земле. Лесная почва поддалась легко. Комья земли вспучились, и вкопанный конец вышел наружу.
Крепко сжимая оружие, я бежал дальше. Я не знал, что буду делать с этой веткой. Я не знал, можно ли вообще что-то сделать. Или можно только умереть самой глупой смертью. Я не думал об этом. Ветка была лучше, чем ничего.
Я бежал, и холодный озноб забирался под кожу. Белая тряпочка, повязанная на черенке от лопаты. Белой тряпочки не было. Нигде.
Я заблудился.
Он победил. Завёл меня в чащу, из которой нет выхода. Не паниковать. Не паниковать. Паниковать. Сколько времени уже прошло? Час? Два? Три?
Забор.
Он наскочил на меня так же внезапно, как и в тот вечер. Ребристый бетонный забор. Теперь я видел его угол. Я вышел в совершенно другом месте. Но всё равно вышел там, где надо. Только что сердце колотилось, как бешеное. Но теперь, прикасаясь к этому забору, я не мог разобрать, идёт ли оно ещё.
Забор был сплошным.
В тот раз мы пролезли через какую-то дыру. И теперь я не мог её найти. Как кретин, я водил свободной от берёзового посоха рукой по бетону, надеясь, что он раздвинется, как море перед Моисеем. Я пошёл направо. Я передумал и пошёл налево. Всюду был только забор. Целый забор с колючей проволокой наверху. Я брёл вдоль него, как слепой, и нигде не видел ни одной дыры. Зато, когда забор кончился, я увидел кое-что ещё.
Я не осознавал, что делаю. Я просто пошёл к просвету между деревьями. Между стволами сосен пробивался свет, как на большой просеке или опушке. Так не может быть в сплошном лесу. Там пустое пространство. Я шёл наугад. Двигаясь тихо, как всегда, когда шёл в школу по утрам, я обогнул последнюю толстую сосну и шагнул на открытое место. По краям здесь росли берёзы и осины, и вся прогалина утопала в листьях. На самой прогалине деревьев не было. Она шла от кромки леса до края огромного песчаного карьера. А слева, близко к деревьям, метрах в пяти от меня, стояли Маша и Карина.
Карина была в перчатках и держала в правой руке длинный кухонный нож. Ещё одни перчатки валялись на земле. И Маша, и Карина, и перчатки, и нож были все в крови. Все в крови, как на скотобойне. А на бурых листьях у их ног лежала помятая, вывалянная в грязи красная тряпочка. Неподвижное кукольное тельце.
Маша подняла голову и увидела меня. Стеклянные серые глаза расширились. Лицо вытянулось. Никто из нас не ожидал увидеть то, что увидел. Мы стояли и глупо пялились друг на друга, парализованные внезапным потрясением.
Раз, два, три.
С диким визгом Маша вырвала нож из рук Карины и бросилась на меня. Вдруг пропал почти весь звук и цвет. Лезвие приближалось, как в замедленной съёмке, вместе с перекошенным лицом, уже не похожим на человеческое. А я слышал, как глубоко в земных недрах идёт стеноход: стук, стук, стук. Я не помню, как размахнулся, но помню, как со страшным треском берёзовая ветка встретила её голову, и как тотчас пропало наваждение. Глядя, как Маша без вскрика, без звука, нелепым мешком валится на землю, как расцветает кровью багровое пятно у неё на лбу, я вдруг осознал, что передо мной просто девочка-подросток. Пятнадцатилетняя школьница.
Карина не шевелилась. Она смотрела на меня, широко раскрыв глаза, но по её неживому лицу нельзя было понять, ужас это, удивление или что-то ещё – эмоция была пластмассовой, кукольной. Она медленно, очень медленно отступала, пока не уткнулась спиной в дерево. Тогда она сползла по нему, съёжилась и застыла, не сводя с меня глаз.
Маша распласталась бесформенным чучелом по залитым кровью бурым листьям. А чуть дальше лежало то, что ещё недавно было Лизой Корзиной. Моей Лизой. Медленно, чувствуя, как барабанит марш в висках, я опустился на колени рядом с ней и попытался найти пульс. Не нашёл. Я разодрал грязный рукав её футболки, чтобы хоть чем-то перевязать страшные раны на животе и груди, но ран было очень много. Так много, что меня едва не вырвало. Кровь из них уже не сочилась – она застыла, как желе. Я смотрел в пустые карие глаза, пытался силой мысли заставить двигаться окаменелые зрачки, почти закатившиеся под веки. И вдруг моё сознание стало чистым, холодным и блестящим, как снег в свете фонарика. Стеноход, ход, ход говорил мне нараспев, приплясывая в стенах: подбери перчатки, подбери перчатки, выброси подальше, выброси подальше. Толком не понимая, что делаю, я поднял окровавленные хирургические перчатки с земли. Подошёл к Карине, которая всё ещё не шевелилась и тихо скулила под деревом. Она завыла чуть громче, когда я начал стягивать перчатки с её коротких толстых пальцев, но я приложил палец к своему рту и сказал "ш-ш-ш". Почему-то она затихла. Я набил бледные латексные мешочки камнями, подошёл к краю карьера и забросил так далеко в пропасть, как смог. А потом вернулся к телу Лизы и сидел над ней молча, не двигаясь, пока меня не оторвал от неё сержант ППС.
∗ ∗ ∗ Это была сарафанная новость номер один: Машу признали вменяемой. Она славила Сатану, смеялась безумным смехом и несла чушь. Говорила, что их заставил стеноход, что они собирались принести в жертву Лизу и уйти жить к нему, в заброшенный военный городок. А когда поняла, что это не работает – попыталась повторять за Кариной, которая с детства состояла на учёте по шизофрении. Однако психиатрическая экспертиза не выявила у неё никаких серьёзных отклонений. Что бы она ни творила, она творила это в здравом уме и трезвой памяти. И теперь её ждала не дурка, а колония для несовершеннолетних.
Одновременно с этим в деле пророс новый овощ. Вадик. Парень Маши. Именно этот титан мысли разделил мою жизнь на всё, что было до суда, и всё, что после. На судебном проекторе для слайдов сменяли друг друга огромные полотнища переписок, а я смотрел и не понимал, что происходит.
Лиза нравилась Вадику. Тогда я отрицал это с яростью конченого психа, но теперь понимаю, что и Лизе, видимо, нравился Вадик. Полотнища переписок принадлежали этим двоим и не оставляли никаких недомолвок. Они всплыли из тех самых дней, когда я беззаботно болтал с Лизой на её диване, прихлёбывая кофе из кружки со штурмовиком. Я думал, что Лиза знать не знает, как я к ней отношусь. Но она, похоже, знала. И поэтому скрывала всё от меня, боясь сделать больно. В тот вечер, когда я звонил в дверь и не дозвонился, Вадик сидел у неё. В этом и заключалась та самая тайна Лизы Корзиной, которую я до последнего пытался разгадать. До смешного простая, до пошлого обычная. Друг. Секретный агент из френдзоны пятьдесят один. "Тебе кто разрешил быть таким классным?" "А тебе". Меня тошнило и в глазах темнело, родители Лизы, серые, как цемент, сидели и не знали, куда деться из этого ада, а в зале суда на самых серьёзных щах обсуждали эту чушь. Бесконечные простыни текста, пропитанные сперва неуверенным, а потом уже и очевидным флиртом с обеих сторон, стали в тот день доказательством не только для суда – первым делом они доказали мою безнадёжную, кромешную тупость. Суд же заинтересовался ими по простой причине: Вадик и Лиза были не единственными читателями этого многотомного полотна. Их переписку читала Маша.
В общем-то, это был конец. Если кто-то до сих пор сомневался насчёт мотива, то теперь все сомнения растаяли, как дым. Маша не читала про стенохода. Она выдумала его сама. От и до. Она никогда не верила в его существование. Но она убедила в его реальности свою подругу – или, если сказать точнее, своего питомца. Внушаемую, страдающую галлюцинациями и бредом воздействия, неспособную целиком отделить вымысел от реальности Карину. Вместе они продумали и расписали по шагам прогулку к карьерам. Как Карина заведёт её в лес, а Маша будет ждать там. Кто будет держать, кто – колоть ножом, сколько раз нужно ударить. Сходили на заветное место не раз и не два, и с Вадиком, и без. В переписках они говорили только про стенохода и про Лизу. Обсуждали, как зарежут её и съедят. И как стеноход примет их к себе.
Одновременно с этим маленькое чудовище дрессировало Вадика, как Каа – бандерлогов. Она втирала ему про вечную любовь, которую надо доказать, про то, что лучше убьёт себя, чем расстанется с ним, а для того, чтобы не расстаться, нужно обязательно завершить ритуал. Она хотела, чтобы Вадик заслужил прощение: стоял рядом и смотрел, как они будут убивать Лизу.
Судя по всему, Вадик почти согласился. Иначе трудно объяснить, почему он так долго медлил и ничего не делал, зная, что задумали две маленькие твари. Скорее всего, он соскочил в последний момент. Когда Маша, опьянённая чувством безнаказанности и власти над чужой жизнью, рассказала ему, что они с Кариной собираются есть мясо и пить кровь после убийства. Думаю, именно на этой остановке Вадик начал что-то подозревать. Он испугался. И пошёл к ментам. Наряд приехал не по взмаху волшебной палочки. В ту секунду, когда берёзовая ветка врезалась в Машин череп, "уазик" уже продирался грузным зверем через лес, поворачивая туда, куда указывал Вадик.
Маша всё продумала с дотошностью Теда Банди. Она прекрасно понимала, что Карину с диагностированной шизофренией ждёт дурдом. А значит, основная работа должна достаться ей. Маша просчиталась в одном: не ожидала, что из леса выйду я.
Она не удержалась. Захотела сделать пару фото на память – на свой новенький четвёртый айфон. Слишком рано сняла перчатки.
Её отпечатки нашли на ноже, а я врал под следствием. Я сказал, что видел только, как нож держала Маша. Когда она сказала, что била Карина, следователь не поверил: они были почти одного роста, обе – правши, обе перемазались в крови с ног до головы, а отпечатков Карины не осталось на ноже. Тут-то она и вспомнила про перчатки. Её спросили, почему перчаток не нашли на месте преступления. Она не знала, что ответить, замялась и выдала что-то вроде "потерялись в траве". Но поляну осматривали по сантиметру. До этого Маша уже раз десять пыталась ввести следствие в заблуждение, и перчатки пошли за одиннадцатый. А Карина с того дня не сказала больше ни слова.
Может, я сделал ещё одну огромную глупость, но тогда мне хотелось верить, что это моя последняя дань памяти Лизы Корзиной – запереть на долгие годы чудовище, которое на самом деле отобрало её жизнь. Оно до сих пор там, теперь уже во взрослой колонии под Иркутском. Мы переехали в большой город, за тысячи километров от родного нарыва, как только закончилась школа. И я ничего не знаю о судьбе Карины, не знаю, как сложилась жизнь Корзиных, потерявших единственную дочь.
Я знаю только одно: больше никто и никогда не нальёт мне кофе в чашку со штурмовиком, не будет щебетать про волшебный остров Бали и не потянется, зевая, как смешной котёнок. Лиза Корзина покинула город Нигде, как мы с ней и мечтали.