Отвечая «Да» Вы подтверждаете, что Вам есть 18 лет
Посвящается Лео Ларгье
Отрывок из «Воспоминаний» господина де ла Коммандьера, датированный 15 июля 1911 года
Утренние газеты пестрят сообщениями о поразительной драме, произошедшей вчера не без участия одного моего очень хорошего знакомого, маркиза Савиньена де Трупье.
Он был моим однокашником в Высшей политехнической школе, где мы и познакомились. Мы довольно быстро сдружились вследствие нашего общего дворянского благородства, которое заключалось не в титулах и знатности, как это зачастую бывает, но в убеждениях, наружности и происхождении.
К тому же я полагал себя единственным другом г-на де Трупье. Зловещая фамилия, которую он носит, сразу же как-то отдалила его от наших товарищей, да и вся его личность не вызывала желания узнать его поближе. Безусловно, он был красив, но красотой особенной, одновременно и жестокой, и архангельской. У него было лицо разгневанного серафима, одним словом — Азраила, ангела смерти. До скончания зрелого возраста ему предстояло иметь этот лик эфеба и то выражение поборника справедливости, которое являла нам его физиономия в его двадцать лет; и теперь, в свои шестьдесят, он, казалось, выглядел точно так же, как и тогда: мрачным и молчаливым юношей.
Вероятно, именно на счет суровой внешности следует отнести то непривычное, с примесью некоторого страха, почтение, которое вскоре он уже внушал каждому из нас и которое я мог бы сравнить разве что с уважением, коим обычно окружают себя те, кому доводится быть активными участниками важных событий.
Тем не менее — я узнал об этом от него самого — он никогда в жизни не совершал ничего необычного, как не совершал такового и ни один из его предков. Да и их фамилия, добавлял он, отнюдь не происходила от какого-либо невероятного древнего приключения и своим нынешним звучанием была обязана всего лишь этимологической «подпорченности», выражавшейся в том, что именно так были склонны произносить фамилию «Трубье» жители маркизата.
Это признание никоим образом не ослабило в моих глазах престижа г-на де Трупье, и так как мое уважение к нему отнюдь не уменьшилось после того, как мне стала известна обыденность его прежней жизни, я взял привычку видеть в нем своеобразного баловня судьбы, которому Фортуна благоволит самым поразительным образом. Как Бонапарту в Бриенне, если хотите.
Однако же, вопреки моим предчувствиям, г-н де Трупье всю свою жизнь прожил в безвестности; и я даже сейчас сомневаюсь, что он познает славу, так как этим словом невозможно обозначить ту эфемерную, ужасную и странную репутацию, которую он приобрел и причина которой в конечном счете вполне может стать причиной его предстоящего конца.
Самое забавное заключается в том, что только от него самого, вероятно, зависело: быть ему или не быть одной из знаменитостей нашего века. Если позволите, я объяснюсь.
По окончании Школы, в то время как моя склонность привела меня в Финансовую инспекцию, г-н де Трупье, будучи обеспеченным серьезными рентами, занялся частными исследованиями в области физики. Ориентированные главным образом на электричество, они привели к примечательным открытиям. По правде сказать, похоже, именно г-ну де Трупье мы обязаны принципами «телемеханики». Сам я не слишком сведущ в этом вопросе, но меня ввели в курс дела. Под «телемеханикой» следует понимать науку управлять машинами на расстоянии, без проводов и исключительно за счет посредничества так называемых «волн Герца», которые находятся в пространстве.
По мнению людей компетентных, все это могло поднять до небес реноме изобретателя, если бы он только осознал свое открытие и выразил его более реально, нежели в виде формул. Почему мой друг оставил другим инженерам хлопоты по использованию своего открытия? Как мне сказали, в наши дни уже наличествуют телемеханические торпеды, которые можно продвигать на несколько километров от себя.
Уж не господин ли де Трупье их сварганил? И почему тогда не указал другие практические применения своей теории, которые даже мне, полному профану, приходят в голову легко и в больших количествах?
Г-н де Трупье всегда был со странностями. Десять веков дворянства всю жизнь давят на него, последнего представителя рода, берущего начало в средневековой тьме, тяжестью своего непосильного наследства. Десять веков дворянства, иначе говоря: тысяча лет жизни утонченной и изысканной; тысяча лет тревог, опасений, честолюбивого пыла; целое тысячелетие спеси, страстей и разврата. Каждое поколение Трупье делало шаг их династии к тому, что некоторые называют совершенством бытия, но большинство — дегенерацией, так как даже осмотрев весь последовательный ряд их брачных союзов, вы не обнаружите среди них ни одного из тех славных недворянских мезальянсов, которые время от времени столь кстати обновляют слишком старую родовую кровь. Никаких побочных детей, родившихся от связи с любовницами-сельчанками или любовниками-плебеями, — только дворяне, происходящие от дворян! Это большое несчастье для любого семейства. В отличие от нас, Коммандьеров, Трупье не избежали подобных подводных камней, почему маркиз Савиньен, мой товарищ, и унаследовал от предков склонную к крайностям и чувствительную душу, в которой гениальность иногда соседствует с бредом в вызывающей расстройство сознания двусмысленности.
С ним самое высокомерное генеалогическое древо Вогезов окончилось ветвью ценной и патологической, элитарной вязью или отвратительным суком; интерес, который эта ветвь вызывает, и поныне остается двусмысленным — вы никак не можете понять: то ли вам восхищаться ее редкостью, то ли оплакивать ее аномалию.
Как следствие, ни один другой французский род не обладает в столь высокой степени духом сословия. И следует сказать, что это ощущение поддерживалось в нем за счет порядка вещей довольно-таки необычного и ни в чем другом не проявлявшегося.
Насколько об этом позволяют судить летописи, в роду Трупье всегда существовали разногласия между сеньорами, носившими эту фамилию, и их вассалами. История данного фьефа представляет собой безудержный поток крестьянских восстаний и репрессий, мятежей и наказаний, бесконечную драму, самым трагичным актом которой может считаться то, что случилось в 1793 году с послом Франсуа-Жозефом де Трупье и его сестрой-канониссой, прапрапрадедом и двоюродной прапрапрабабкой Савиньена.
Слишком высокомерные для того, чтобы эмигрировать, как их сын и племянник Теофан, двое стариков, не покинув отцовского замка, продолжали заниматься: один — его управлением, другая — милостынями, среди жестокостей провинциальной Революции. И годы Террора стали для семейства Трупье просто ужасными — даже более ужасными, чем в любом другом месте Республики. После стольких мятежей хозяином положения в стране был Жак Боном1. Кроканы не знали жалости. Их вел за собой некто Улон, яростный патриот, игравший здесь ту же роль, что и Каррье в Нанте.
По его указу местные санкюлоты и «вязальщицы»2 явились во владения посла и канониссы и схватили их. Маркизу и его сестре пришлось снести тысячи насмешек и издевательств.
В конечном счете их вздернули на фонаре фронтона, на деревенской площади, неподалеку от их родового имения. Ночью один верный слуга снял трупы и предал их традиционному погребению на территории замка. В эпоху Консульства этот благородный человек передал удел маркизу Теофану, вернувшемуся из Кобленца, где, вполне возможно, маркиз пересекался с Людовиком де ла Коммандьером, который является для автора этих строк тем, кем сам Теофан является для Савиньена де Трупье.
Последний даже юношей не мог рассказывать обо всем этом без горечи. Его голос дрожал от гнева, когда он описывал казнь посла и канониссы. Задумчивость отнимала у него больше времени, чем следовало бы на нее тратить, и в этой задумчивости гибель его предков, неприязненность и даже открытая враждебность всякого сброда ко многим поколениям владевших этим имением Трупье занимали слишком много места.
Это наваждение, однако же, довольно-таки долгое время оставалось для него вторичным, и ровно до того дня, в который умер его отец, маркиз Фюльбер, в мыслях г-на де Трупье любовь к науке преобладала над этой тревогой.
Маркиз Фюльбер! Он всегда был лишь егермейстером, но исполнял свои обязанности — вы уж извините за выражение — по максимуму. Мне и сейчас помнится его нелепая внешность мелкопоместного дворянина, крепкого, грубоватого и ворчливого, всегда расхаживавшего в гетрах из кожи и кизячной шерсти, всегда пахнувшего порохом и перьями.
Ничто не забавляло его так, как охота. Он уделял ей все то время, когда не пережевывал снова и снова свое отвращение к правительственной демократии и сожаление о королях. Его егеря, выбираемые не хуже кулачных бойцов, были предельно жесткими по отношению к мародерам; на то у них имелся приказ, не исполнявших который ждало немедленное увольнение. Их хозяин изливал на браконьеров свой гнев аристократа, затаившего обиду на победителей из числа всякого рода отбросов общества. Однажды вечером, лет пятнадцать назад, егермейстера нашли мертвым где-то в лесной глуши; вся грудь его была изрешечена мелкой дробью.
Я участвовал в церемонии его похорон. Он упокоился рядом с послом и канониссой, среди других предков, в округлой крипте, расположенной под часовней имения.
Савиньен тяжело перенес этот новый удар судьбы. Он готов был на все, лишь бы смерть отца не осталась неотомщенной. За неимением доказательств их вины, убийцы, однако же, были выпущены на свободу, а мой друг сделался ипохондриком. Начиная с этого дня он заточает себя в четырех стенах своего владения и больше его уже не покидает. Отныне он прекращает любое активное участие в научном движении; по крайней мере, если он и продолжает трудиться, то украдкой, так как академии больше не получают сообщений о его работах. Одни считают, что он навсегда покончил с научными изысканиями, другие обвиняют его отнюдь не в праздности, но просто-напросто в молчании, говоря, что он лишает родину результата своих опытов исключительно в силу неудовлетворенности правящим режимом. Мало-помалу о нем забывают.
В 1884 году, если меня не подводит память, он женился на своей кузине д’Аспреваль, которая уже в следующем году умерла при родах. Их сын, граф Сириль, скончался три года тому назад. Мой последний визит в имение Трупье был как раз таки и обусловлен моим желанием отдать ему последний долг. Вот, кстати, штука, заслуживающая упоминания и достаточно зловещая: мои отношения с маркизом всегда были отмечены теми или иными похоронами.
Тогда шел 1908 год. Г-н де Трупье покидал свой замок не чаще, чем папа — Ватикан; но, опасаясь его чудачеств, я уже не искал с ним встречи. Он предстал передо мной во всем совершенстве своей мрачности и странности. Его рафаэлевское лицо вполне могло бы послужить моделью для какой-нибудь фигуративной восковой маски Злобы; да что я говорю! — он весь выглядел воплощением этой Злобы. Сам он относил недавнее несчастье на счет ненасытного коварства сельских жителей и, полагаю, был прав. Покойный молодой граф Сириль, спортсмен и любитель приключений, обожал гонять с ветерком на машине. Нескольких задавленных кур и спаниелей, пары-тройки едва не сбитых местных жителей вполне хватило для того, чтобы его темно-красный автомобиль, который наши конструкторы-кузовщики нарекли двойным фаэтоном, и на котором он носился по макадаму Республики, приобрел в округе дурную славу. Однажды ночью, когда он возвращался в замок, в горло ему вонзилась проволока, натянутая между деревьями, стоявшими по обе стороны от кратчайшей проселочной дороги. Проволока лопнула, благодаря уж и не знаю какому прихотливому Провидению, которое, однако же, в своей защите раненого не зашло дальше этого разрыва. И действительно, за кровоподтеком последовали осложнения. Вкупе с обедненными гуморами этого семейства, которые еще больше подпортил новый родственный брак, они убили всяческую надежду на продолжение рода.
Сколько дворянских колен приходило к этому несчастному концу, к этой жалкой омеге!.. Савиньен остался один, и, по некоему поразительному совпадению, в крипте также осталось места всего на одну могилу.
Когда все поднялись наверх, г-н де Трупье задержал меня у своего собственного саркофага, и волей-неволей мне пришлось выслушать его сетования. По мере развития этого монолога он возбуждался все больше и больше. Сцена быстро стала откровенно театральной.
Мы находились внутри просторной подземной башни, влажной и ледяной. В ниши ее стен были замурованы гробы, а шаги Савиньена по погребальным плитам отдавались глухими звуками. Он расхаживал взад и вперед. Снабженная решеткой отдушина, проделанная над нами в мощеном полу клироса часовни, проливала на это место сероватый сумрак вроде того, что стоит в любом подземелье; исходивший из кадильницы фимиам вился здесь едва заметной волнистой полосой, словно длинная и живая паутина; его церковный аромат прекрасно сочетался с пещеристым и смертельным запахом тупика. Жалобы маркиза глухо поднимались в атмосфере могилы, бывшей средоточием тишины, и столь же глухо звучали имена усопших, которые он перечислял одно за другим. Я наблюдал, как он бродит в полумраке вокруг ротонды, указывая эпитафии в порядке кончин, беря шевалье, коннетаблей, щитоносцев и командиров полков, камергеров, камерфрау, маршалов, посла, канониссу, егермейстера и графа Сириля в свидетели своего несчастья и клянясь их душам в том, что он за них отомстит, отомстит своим вечным спасением.
Мне тем временем казалось, что я их вижу — всех этих окружающих меня умерших, помещенных в гробы в доспехах или в униформе, в придворном платье либо в мантии сановника ордена Святого Духа. От этого видения мне стало дурно, меня пробил холодный пот, и я постарался как можно скорее погасить порыв маркиза… Наконец его возбуждение спало, сменившись полнейшим ступором. Мы покинули крипту, и в тот же вечер я улизнул, сохранив о г-не де Трупье самое тяжелое впечатление.
Могильный эпизод, при котором я присутствовал, не раз повторялся и после того, как разъехались приезжавшие на похороны гости. Мне стало известно, что г-н де Трупье отныне делит свою жизнь между криптой и мастерской. С озлобленностью на сердце и с наукой в душе он переходил, как поговаривали, из одной в другую, размышляя здесь, работая там, притом что никому не удавалось проникнуть ни в предмет его исступлений, ни в цель его исследований. Он переходил из одной в другую, словно от несказанного сожаления к безрадостной надежде; и дедовское имение, в котором его роду предстояло умереть вместе с ним, никогда еще не выглядело столь скорбным.
Впрочем, это жилище всегда имело унылый вид. Трупье одиннадцатого столетия возвели его на горе, в самом центре своих владений. Представьте себе стоящую посреди мрачного леса темную гигантскую скалу, верхушка которой обтесана в крепость, — именно таков этот замок, заметно возвышающийся над своим основанием. Этот холм, оканчивающийся архитектурной композицией, этот базальт, увенчанный множеством остроконечных башенок, — все это наводит на мысль о циклопических сталагмитах. То был замок, погруженный во мрак, феодальный и огромный, элегический и романтичный, в чем-то (уж и не знаю, в чем именно) даже невообразимый — рейнский, если попытаться все описать одним словом, — из тех, какие могут родиться разве что в воображении Гюстава Доре, пытающегося проиллюстрировать самую тревожную из сказок Перро; или даже лучше, быть может: оригинал одного из тех ошеломляющих кроки, которые Виктор Гюго набрасывал чернилами, кофейной гущей и сажей, в зависимости от своей ужасной фантазии, и который он бы назвал «Геппенефф» или «Корбю»3.
Если экстерьер этого вогезского поселения кажется геологическим, то его интерьер выглядит монашеским. Поддерживаемые малыми арками галереи сообщают между собой сводчатые комнаты и чем-то похожие на монастырские дворы. Едва ли какое-то другое обрамление подошло бы лучше задумчивому хождению обремененного знаниями и меланхолией отшельника; своим декором этот замок напоминает дом Ашеров Эдгара По, в котором обитает одно из созданий Гофмана.
Г-н де Трупье часто принимал меня у себя в годы нашей молодости, еще при жизни охотившегося в этих краях маркиза Фюльбера. Мне не очень-то нравились эти визиты, и, покидая замок, я всякий раз испытывал необъяснимое облегчение, будто избегал тем самым большого несчастья. Близость этой умершей толпы распространяла по всему строению атмосферу неловкости и беспокойства. В моих глазах крипта продолжалась по всей цитадели; ее затхлый запах церкви и катакомб поднимался — для моего обоняния — до самого чердака. Я отклонил, без каких-либо других на то причин, с полдюжины приглашений поохотиться в окрестных лесах на оленей и старался никогда не ночевать в этом доме, где нет ни одной кровати, на которой кто-нибудь когда-нибудь не взял бы да и не умер.
Таким мне помнится это место. Таким мне вспоминается его поразительный хозяин, который в двадцатом веке вел анахроническое существование богатого вельможи-алхимика, существование римское и современное, романтическое и трудолюбивое — словом, почти легендарное.
Ранее я уже упоминал о деревне, которая располагается неподалеку от замка; она зовется Бурсей. В настоящее время она — главное поселение кантона, но когда-то была жалкой деревенькой, подавляемой огромным соседством имения Трупье. Разрастаться она начала (и продолжает по сей день) с семнадцатого века — прямо под носом у владельцев поместья, которые не без раздражения наблюдали за тем, как под их стенами сосредоточивается вся злоба округи. Ничего с этим поделать они не могли.
Бурсей процветал. Его власти возобновили борьбу против сюзеренитета, который они окрестили тиранией. В этом ультрареспубликанском посаде кровожадный Улон разместил свой генеральный штаб и после повешения посла и канониссы торжественно открыл единственную на весь район гильотину.
Полагаю, с учетом вышесказанного, читателю несложно будет представить, какие эмоции испытал г-н де Трупье, когда ему недавно сообщили о том, что на площади все того же Бурсея намереваются воздвигнуть скульптурное изображение Улона, которое, предположительно, будет видно прямо из замка, и что уже даже объявлен сбор подписей в поддержку данной инициативы.
Похоже, с этой минуты г-н де Трупье — с которым я больше не встречался — начал даже превосходить то личностное совершенство, ту высшую ступень его индивидуальности, которую я уже в двух словах отмечал. Он с головой ушел в работу и созерцание. Тем не менее слуги отметили, что теперь из крипты и мастерской больше его привлекала последняя. Он увеличил ее до огромного гаража, в котором две почтовые кареты и один тильбюри отныне соседствовали с бреком егермейстера Фюльбера и красным автомобилем графа Сириля. Оттуда то и дело доносились шумы напильника и наковальни — это господин маркиз выступал в роли слесаря и кузнеца, истощая свою боль и выковывая свою решимость… То, что он изготавливал, по правде сказать, не имело значения; он доводил себя до изнеможения исключительного ради самого изнурения, без какой-либо другой цели, — он, этот ученый, отец телемеханики!.. Тогда-то и стало очевидно, что г-ну де Трупье удалось-таки убить свою слишком измученную душу: по ночам из гаража, вместе со звуками напильника и звонкими ударами молота, доносился его громкий, довольный смех.
Слуги любили его за поразительную снисходительность.
Они опасались фатального выхода, вызванного торжественным открытием статуи, которое должно было состояться одиннадцатого июля, в день национального праздника.
Из своих окон г-н де Трупье, вероятно, видел, как помещают на высокий пьедестал этого каменного демагога в куртке с узкими фалдами и с надетой на голову шапкой, которая всем виделась красной, несмотря на свой белый цвет, — уж простите мне эту плоскую фразу. Улон был представлен в ухарской, молодецкой позе. Его глаза наглеца с пренебрежением глядели на замок. Он как нельзя лучше олицетворял мужлана-победителя.
Наблюдавший за праздником г-н де Трупье рассмотрел статую в бинокль и улыбнулся. Это подтверждено его камердинером Назером, человеком весьма преклонных лет, но крайне преданным маркизу; по его словам, хозяин никогда не был столь улыбчив, как одиннадцатого, двенадцатого, тринадцатого и четырнадцатого июля тысяча девятьсот одиннадцатого года.
Из этого он заключил, что г-н маркиз Савиньен, образно выражаясь, проглотил сию горькую пилюлю не поморщившись и что безумие иногда даже идет на пользу. Убежденный в этом мнении (а г-н де Трупье приказал ему и прочим слугам пойти смешаться с толпой, чтобы доложить ему затем, о чем говорят в народе), Назер спустился в Бурсей примерно в час дня, тогда как сама церемония была назначена на два часа.
Его сопровождала вся челядь.
В деревне в тот день невозможно было и шагу свободно ступить: согласно данным статистики, пять тысяч человек толпились в этой коммуне численностью в девятьсот душ.
Это отчетливо свидетельствует о том, какую важность придавали в тех краях данной анархистской демонстрации, и передает всю степень той пылкой «гражданской доблести», которая и по сей день воодушевляет нынешних потомков прежних ленников маркизата. Несмотря на знойную жару, весь этот люд заполонил площадь вокруг статуи, покрытой более или менее чистым куском белой материи. Легкая трибуна выглядывала из толпы, словно понтон из неспокойного водоема. Четыре орифламмы свешивались с четырех столбов; усеянные зрителями окна были расцвечены флагами; бумажные фонарики уже скрещивались гирляндами для вечернего бала. Подобное возбуждение царило на всей главной улице, в конце которой замок Трупье стоял молчаливым подобием Бастилии, взятие каковой как раз таки и собирался отметить народ.
Из глубин своей цитадели г-н де Трупье поневоле разобрал звуки «Марсельезы», открывшей празднество. Под всеобщие аплодисменты с Улона сорвали покров. Слово взял некий депутат от крайних левых. Его речь, однако, вышла отнюдь не социалистической — скорее якобинской. Сам родом из Бурсея, он отлично представлял, какими цветистыми высокопарностями можно воодушевить соотечественников.
Прозрачные и беспощадные намеки депутата-социалиста касались главным образом маркиза де Трупье. Разделявшая ликование оратора аудитория слушала его с благоговением; некоторые из местных жителей даже начали коситься на замок со зловеще-веселым видом. Они-то и увидели в окне караульного помещения некоего человека, никоим образом их не встревожившего, — с такого расстояния различить, что это за любопытствующая личность, не представлялось возможным.
Что до Назера, то у него на сей счет не было ни малейших сомнений. Пока остальные слуги выпивали в зале деревенского трактира, он тщательно выполнял полученные наказы и, навострив уши, держался неподалеку от подстрекателя. Но стоило старику заметить в окне караульни г-на де Трупье, как он тут же понял: ничего хорошего это не сулит, и решил вернуться в замок.
Пробираясь сквозь людскую толпу, заполонившую главную улицу и время от времени бросавшую хмурые взгляды в сторону замка, он вдруг обратил внимание на нечто такое, что заставило его побледнеть: подъемный мост был опущен, решетка поднята, а ворота — раскрыты настежь. Охваченный непостижимой тревогой, Назер ускорил шаг. Впрочем, г-н де Трупье оставался на своем посту, и это успокаивало. Более того, казалось, его и вовсе не интересует далекое зрелище сельского праздника; как теперь, с приближением к замку, представлялось старому слуге, хозяин корпел над каким-то новым прибором… Да, это успокаивало…
Как бы то ни было, выбравшись из давки, честный камердинер побежал.
Внезапно он остановился и издал пронзительный вопль, который, благодаря предупредительной тишине, вызванной речью оратора, услышали даже на площади.
Пять тысяч голов повернулись в направлении имения Трупье.
Ничто не предвещало испуга. Все вокруг выглядело совершенно безмятежным. Разве что выехавший из замка автомобиль спускался по наклонной, в три поворота, горной дороге, что ведет от подъемного моста до въезда в Бурсей.
В машине сидели четверо. Позади извилистой змейкой поднималась пыль.
Было ли тут с чего кричать? Нет, решило большинство.
Да, подумали бурсейцы, когда признали — по его красному цвету — двойной фаэтон, скорость которого так их возмущала три года назад. В том, что г-н Трупье решил снова воспользоваться этой машиной, о которой никто уже и не вспоминал, им виделся определенный вызов. Очевидно, это было сделано для того, чтобы испортить им удовольствие. Однако же в то, что нахальная машина прикатит к ним в день вроде этого, они не верили. В самом низу склона она свернет на дорогу департаментского значения и исчезнет вместе с четырьмя слугами, которым было поручено исполнить этот жалкий акт протеста.
Сенатор Коллен-Бернар, руководивший церемонией, встал, чтобы вернуть внимание к статуе посредством некоей тирады. Но все глаза продолжали следить за спуском этого дерзкого автомобиля — и каменный Улон, казалось, следил за ним тоже. Машина уже подъезжала к основанию скалы.
В этот момент солнце заиграло на ее боках необычным переливчатым светом.
Г-н Трупье, по-прежнему никем не узнанный, также наблюдал за авто из окошка караульни.
Машина повернула не на большак, как полагали собравшиеся, но на ту дорогу, которая плавно перетекает в главную улицу. Стало быть, она ехала в Бурсей, и ехала быстро! Быть может, в ней, вместе со своими сторонниками, сидел даже сам маркиз, вознамерившийся поизгаляться над пролетариями? Какие еще дерзкие аристократы вылезут из машины?
Пыльный смерч приближался. Бурсейцы не верили своим глазам и ушам!.. Удивительное дело: автомобиль шел почти бесшумно, а ведь прежде он буквально рычал!.. Да и скорость его заметно увеличилась… Однако же… Ах!..
Озарение пришло ко всем практически одновременно.
Машина неслась прямо на толпу!
Улица судорожно задвигалась; то здесь, то там люди быстро уплотнились, образовывая свободное пространство.
В мгновение ока открылась пустая дорога сквозь сжатую человеческую материю. Какая бы она ни была, она давала проезд транспортному средству, принадлежащему сеньору, как в былые времена, когда по королевским мостовым тряслись гремящие кареты! Осторожнее! Берегись! Сторонись!
Автомобиль влетел в предоставленную ему пустоту. Настоящий метеор! И — ни единого гудка! Ни единого предупреждающего сигнала водителя! Ни единого жеста со стороны четырех человек в прорезиненных плащах и скрывавших половину лица очках; четырех индивидов, которые хранили пугающее молчание!
Болид едва не задел стоявших справа, затем, резко повернув в сторону, — сгрудившихся слева, потом снова вильнул вправо; так оно и продолжалось. И жуткие крики сопровождали каждый изгиб автомобиля, и люди падали рядами, в елочку, потому что он скашивал их большими, насаженными вкось на оси колес серпами, наподобие тех, которыми были снабжены боевые колесницы античности…
Мгновенной, стремительной молнией автомобиль пронесся вдоль всего этого людского рва, спотыкаясь местами и оставляя после себя ужасную бойню. (Кровь текла ручьями, как вода в проливной дождь.)
Так он достиг площади, но там, вместо того чтобы продолжить движение по аллее, которую ему проложили по прямой линии, совершенно неожиданно повернул в сторону и вклинился в самую гущу толпы.
Так или иначе, набранная им скорость и его мощь были таковы, что он снова преодолел приличное расстояние, прежде чем остановился. Его ход напоминал покачивание шлюпки на волнах бурного моря: он поднимался и вновь погружался, метался из стороны в сторону. Вялые удары слегка сотрясали капот. Из-под колес вырывались алые брызги.
Автомобиль двигался вперед в страданиях и боли орущего люда. Ужасающий жнец человеческого поля, он просверливал в нем отвратительную дыру. Такой кровавой резни не помнил ни один из присутствующих; но главное, никогда еще более страшной бойни не устраивали столь хладнокровные убийцы. Руководил сей гекатомбой бесстрастный водитель.
В силу некоей утонченной изысканности, его одежды напоминали те, в каких ходил граф Сириль де Трупье, тот самый, которому «помогли» перейти в мир иной жители деревни.
Когда эта деталь обнаружилась, страх вырос в разы. Все бросились наутек. Спасайся кто может!
Обратившуюся в беспорядочное бегство толпу разбросало во все стороны.
Однако множество зевак забилось в угол площади, куда вел лишь один тупичок; их же туда загнала опасность. В этом месте скопилось неописуемое сборище обезумевших людей, которые топтали и теснили друг друга, взбирались друг другу на плечи…
Автомобиль устремился на них.
Последнее усилие бросило его, этого полуразвалившегося, покрытого отвратительными пятнами монстра в глубины безудержной паники. Он прорезал эту кучку людей насквозь и разбился о трепещущий отбойник, созданный вдавленными в стену жертвами.
Смерть гадине!.. Распростертые тела четырех палачей лежали среди обломков машины. Тотчас же свирепые, опьяненные ненавистью парни подбежали, чтобы их прикончить.
Один из них, механик по профессии, увидел под грудой железа мотор и сильно удивился, не обнаружив в нем четверного силуэта цилиндров; их привычный блок заменяло большое «динамо». Но этому мстителю было чем заняться и без дальнейшего осмотра электрической системы: его приспешники уже вытащили из-под обломков убийцу-шофера, сорвали очки, скрывавшие лицо этого бандита, — и тут же, в едином порыве, отдернули от него руки…
Так как сама Смерть управляла этой машиной-косилкой.
Честное слово: то был ужасный ухмыляющийся скелет, с половины костей которого свисали зеленоватые клочья плоти.
В то же время возникали, лишенные их пыльников, три другие скелета, гораздо более древние: первый — в охотничьем, с фамильным гербом на пуговицах, костюме маркиза Фюльбера; второй — в шелковом полукафтане и коротких кюлотах, на перевязи — закрепленная почти горизонтально шпага; третий — в пышном панье, стянутом на талии голубой тесьмой.
Как уж тут было не поверить, что граф Сириль, явившийся из загробного мира, вышел на тропу мести, прихватив с собой егермейстера, посла и канониссу!
Все взгляды, в который уже раз, обратились на мрачный замок, откуда вырвались умершие. В большинстве своем то были взгляды как никогда пристальные и суровые: многие ожидали видений Иосафатовой долины4…
Но замок был неподвижен; лишь кто-то спокойно закрывал в нем окно караульни.
Перевод Льва Самуйлова
1 Жак Боном (Jacques Вonhomme, шутл., ирон. Жак-Простак) — собирательный образ французского крестьянина.
2 Женщины-революционерки из народа, вязавшие на заседаниях конвента или Революционного трибунала во времена Французской революции XVIII века.
3 Рейнские замки, о которых Виктор Гюго упоминает в книге путевых заметок «Рейн» и сборнике поэм «Легенда веков».
4 В книге пророка Иоиля (3:2–12) Ветхого Завета говорится: «Я (Иегова) соберу все народы и приведу их в Иосафатову долину и там произведу над ними суд».