Камушек сухо щёлкнул по перекошенной раме и отскочил в траву. Виктор прицелился ещё раз, но промазал — галька ушла в темноту окна и пропала без звука.
«Будто по глазам кидаю», — подумал он. Стало совсем неуютно. Казалось, покосившаяся баня недобро смотрит на обидчика слепыми глазницами маленьких окон. Остатки деревянной крыши, как насупленные брови, делали этот взгляд пристальным, сосредоточенным на непрошенном госте.
— Да пошёл ты... — неизвестно кому прошептал Витя.
Дверь, сорванная с петель, валялась рядом и давно поросла травой. Виктору представился её протяжный скрип.
«Кычил-вычил, — вспомнилось удмуртское присловье, — туда-сюда». Этот скрип и приманил их с Ляпой тогда.
Порог врос в землю, и казалось, строение беззубым ртом пытается всосать в себя всё, что мелькает перед его слепыми гляделками. Виктор полез в карман за очередной сигаретой, но остановился — окурков возле ног было уже на половину дневной нормы.
«Не нервничай. Это всего лишь баня», — опять повторил он сам себе.
Маленькая баня. И хозяйка её, бабка Галя, была маленькой бабкой. Её так все здесь и звали — пичи1-Галя. И всё у неё было «пичи»: пичи-Машка поросёнок, пичи-дом, пичи-огород. А в пичи-бане её нашли угоревшей, хоть это и показалось странным: заслонка была не задвинута и даже будто бы дверь приоткрыта. Пичи-домик родственники продали, и его по брёвнам перевезли в другую деревню. Огород зарос, и только одна баня напоминала о топтавшей некогда эту землю маленькой бабке Гале.
Впрочем, им с Ляпой брошенное это строение ни о чем не напоминало. Когда пичи-бабка угорела, Вите было три года и жил он в далёком сибирском городе, приезжая в удмуртскую деревушку погостить к бабушке на лето. А Ляпы тогда ещё и на свете не было. Так что никаких воспоминаний ни о бабке, ни о баньке у братца с сестрой не имелось.
Пригоршня домишек деревни Сычи пряталась в местных лесах кучно, гнездом, как опята по осени. Витя ехал сюда каждое лето через полстраны на поезде. Ему казалось, что он везёт в маленькую деревню весь разноцветный широкий мир, мелькавший в окне вагона — как гостинец. И точно, Ляпка ходила за двоюродным братом, открыв рот, готовая сутками слушать его привиральные истории о больших городах, мостах, реках и людях. Но проходило несколько дней, и вдруг все чудеса большого мира тускнели в сравнении с тёмными, чуть наивными историями деревенской жизни. Двуязычная речь, непривычный напевный говор наполняли даже самые простые бытовые истории новым для мальчика смыслом, а уж рассказы о суевериях этих краев и вовсе звучали как заклинания. Здесь местные божки и сущности уживались с бабушкиной ежевечерней «Отче наш», святые приятельствовали с воршудами, повелителями рода, христианство с язычеством жили бок о бок (вернее, бог о бог, рядом). Всё было возможно на этой земле, в глуши, о которой в городах и не вспомнят.
Правда, Большой Бог потихоньку сдавал свои позиции. Деревенскую церковь после войны приспособили под склад, позже — под клуб, а потом она и вовсе сгорела. Однако каменные её стены, выстроенные на яичных белках, всё ещё светлые снаружи и чёрные от копоти внутри, сохраняли своё величие. И было ясно, что Сычи когда-нибудь уйдут в землю, травой порастут дома, а церковь так и будет стоять среди леса.
Виктор тоскливо оглянулся: да, сейчас всё к тому и шло. Деревне оставались считанные месяцы, а то и дни — последние старики доживали свой век. Дома стали как будто ниже и уже не светили яркими наличниками. Да и старожилы — дед Серёнь, чета Корепановых, Митрофановна — будто врастали в землю, приобретая странную, нечеловеческую какую-то кряжистость. Лес подступал ближе к домам, сорной травой заглядывая в низкие окна. И Витя чувствовал, что когда деревня вымрет и брошенная церковь останется единственным о ней воспоминанием, ему так и придётся до конца дней мучиться вопросами без ответов. Никакая сила уже не заставит его вернуться в безлюдные Сычи, а значит, сейчас нужно собраться и попытаться... понять.
Детская совесть сговорчива. За долгие годы ему почти удалось поверить в то, что он не виноват, но... Ему тогда было восемь, а Ляпке пять лет. Он убежал, спрятался за спиной у страха. Она осталась. За спиной страха — не страшно. А вот перед ним... Он тебя видит, слышит, чует. Не спрячешься. Ляпа и не спряталась.
Виктор поёжился и втянул голову в воротник. Осень уже вымертвила траву, длинные, седые от инея вешки тмина торчали среди сорняков. Когда-то здесь росла картошка — бабушкин участок. В то лето была у них, как и у всей деревенской ребятни, ежедневная повинность — собирать «колорадов». Бабушкина делянка располагалась на окраине, неподалеку от общественной конюшни и пичи-Галиной бани. Виктору вспомнились жирные оранжевые личинки, пачкающие руки чем-то несмываемо-маслянистым, яйца «колорадов» под листьями, и сами жуки — красивые, полосатые, ничем не напоминавшие своё мерзковатое отродье. Ляпа боялась брать личинок в руки и аккуратно стряхивала их в баночку с солёной водой. Ляпка-тяпка...
Это Витя придумал ей домашнее имя, Ленка и знать не знала, что она какая-то «Елена Николаевна». Ляпа — это как рукой тронуть убегающего во время игры, как пальцы врастопырку прижать к запотевшему стеклу. И сама сестра была как ладошка — мягкая, пухловатая, в веснушках. Короткие пушистые волосёнки... короткая линия жизни.
Виктор достал фляжку.
— Прости, — шепнул, сделал несколько глотков. Коньяк обжёг гортань, растёкся теплом в груди, мягко погладил за висками.
«Христос босичком по душе прошёл», — вспомнилась ему деревенская присказка.
В бане вдруг что-то ухнуло, обвалилось с сухим треском. Виктор чуть не подпрыгнул: в сумеречной тишине звук, казалось, разнёсся на километры. Что там может ворочаться, столько времени прошло?
Воспоминания о том лете в подогретом алкоголем мозгу стали вдруг раскручиваться цветной кинолентой. Зачем они вообще полезли в брошенную баню? Виктор не сводил с неё взгляда, пытаясь восстановить картинку до мелочей.
***
День тогда катился к обеду, солнце начинало придавливать к земле. Жара, густой запах близкой конюшни, тишина, нарушаемая приглушенным фырканьем лошадей да зудением мух. Ни ветерка. Обойдя с баночками соль-воды часть делянки, они с Ляпой решили передохнуть и заоглядывались в поисках тени. Тогда и услышали это «скры-ы-ып». Дверь стоящей неподалеку ветшающей бани приоткрылась, словно её подтолкнул дующий изнутри сквозняк.
Витя представил бабушкину баньку, её темноту и такую приятную днём прохладу.
— Ляпа, а давай там «домик» устроим? Нежарко, а вон из того ящика можно стол сделать, а на полатях кровать будто бы...
Сестрёнка, всегда согласная на Витины затеи, вдруг насупилась.
— Мамка не велит в брошенные дома ходить. Вон, старшие девочки пошли в Поликарпов дом, одна наступила на плохую доску — ногу сломала. И ещё там домовые...
— А вот и нет! Домовых — бабушка говорила — с собой при переезде забирают. И это вовсе и не дом, а баня, так что можно. А под ноги смотреть будем.
Ляпе тоже хотелось в прохладу. Но что-то тревожило.
— Вить... там чужие тёти... голые мылись, — выдала она последний аргумент.
— Да это когда было! Пошли!
Они зашли в предбанник — душно и пусто, в углу старая мочалка да ржавый ковш без ручки. Из парилки по полу тянуло прелой затхлостью и погребной прохладой. Дверь в предбанник опять ни с того ни с сего скрипнула.
— Кычил-вычил, — шёпотом подразнила её Ляпа.
Но вторая дверь, в парилку, не желала открываться. Витя подёргал её за ручку — без толку. Может, заколочена? Он встал на карачки и попытался заглянуть в щёлку. Запах здесь ощущался сильнее, и что-то в нём беспокоило мальчика. Он старался припомнить, где мог сталкиваться с подобным, и вдруг вздрогнул — так пахло на кладбище, когда хоронили деда. Родственники стояли у раскрытой могилы, и Витя боязливо заглядывал ей в чёрную пасть — как бы ни свалиться. Да, так пахло оттуда — сырой, маслянистой жадной землёй, перевитой змейками корней. До этого похороны казались какой-то придумкой взрослых, почти не имеющей к нему отношения, и только этот запах убедил его во всамделишности происходящего. В непоправимости.
Из-под двери тянуло настоящей беспросветной бедой. Страх упал резко, спазмом сжав всё внизу живота. Инстинкт, тёмный, дошедший из пра-пра-времён и дремавший в обыденной жизни, вдруг завопил: «Беги!» Но рядом пыхтела Ляпа... и стыдно, если она догадается, что старший брат может бояться какой-то... бани.
Ему почудился за дверью топоток, он отпрянул, прислушался... нет, вроде показалось. Тут даже крыс нет, крысы живут там, где еда, а что здесь есть? Он опять вгляделся в щель под дверью. Глаза после солнца медленно привыкали к темноте. Доски пола покалывали щёку, он прижался лицом к щели и сложил руки заборчиком, чтобы свет не мешал смотреть. Но увидел лишь какие-то белёсые пятна, они плавали перед глазами, перемещались... приближались? Ладони разом вспотели. Влажный воздух, словно вспугнутый резким движением, мазнул по лицу. Господи...
— Татысь! Кышкыт! Мунчо Марья, ох, кышкыт2!
Витя подскочил, больно треснувшись головой о дверную ручку. Над ним безумно размахивал руками Петька-дурак, что жил на конюшне и ухаживал за лошадьми. Глаза его, казалось, вылезут из орбит, он кричал на Витю, слюна брызгала мальчику в лицо. Ляпа уже выскочила из бани и тоненько звала с улицы:
— Ви-и-итя-я-я...
Пацан попятился и рванул прочь, за ним топотала сестрёнка.
— Таты-ы-ысь! — неслось следом.
Остановились только у дома.
— Чего это он? — просипел, тяжело дыша, Витя. — Чего ему надо?
К вечеру происшествие уже казалось смешным. Ляпка прискакала к брату в постель, попрощаться на ночь, и они хихикали, вспоминая выпученные Петькины глаза, и как нелепо тот размахивал ручищами. Сестрёнка вдруг оборвала смех и притихла. Витя продолжал передразнивать конюха, но она не смеялась.
— Ты чего?
— Вить, он еще про мунчо Марью говорил, я сейчас вспомнила.
— Это что такое?
— Ну... как домовой, только в бане. Бабушка рассказывала: маленькая, как младенчик. И злая.
— Как наша Жучка? — видя, что сестрёнка напугана, Витя пытался пошутить.
— Не знаю... — Ляпа неуверенно улыбнулась.
— Это кто тут на ночь страшилки рассказывает! Ну-ка, по кроватям! — Бабушка подхватила тёплую Ляпку и унесла в другую комнату. Всё было уютным, нестрашным, и Витя стал засыпать, недоумевая, как можно пугаться такой ерунды.
Утром за завтраком он всё же пристал к бабушке с расспросами:
— Баб, а чего конюх этот? Он, что ли, правда дурачок?
— Дурачок, не сомневайся. А тебе что за дело?
— Он нас вчера с картошки выгнал. Раскричался, Ляпу напугал.
Бабушка покачала головой.
— Странно. Он незлобивый, как ребёнчишка малый, вреда от него никому ещё не было. И лошади его любят.
— А он почему дурачок? Так родился?
— Да нет. Как родители его сгибли в лесу, так он умом и тронулся. Ему три годика было всего-то. Будто бы поехали они семьёй за грибами, да и пропали. Через пять дней только нашли их мотоцикл с коляской, и Петька там. А родителей не нашли: вроде как они в болоте сгинули. Я им свечку на помин иногда ставлю — хорошие люди были. Старики-то говорили, что лесовица их гоняла, а дитёнка пожалела. Только он с тех пор такой вот дурачок и есть: в школе учиться не смог, русского не знает, да и удмуртский не очень, говорит — не поймешь, чего надо.
Ляпа сидела, раскрыв рот, даже про любимую малину с молоком забыла. Витя покосился на сестру, но решил выяснить всё до конца — днём-то и страшилки нестрашные.
— Баб, а он ещё что-то про мунчо Марью болтал, она кто?
— Это вы, что ли, в пичи-Галину баню полезли? А как провалитесь? Доски-то гниют, небось. Чтоб ноги вашей там не было! Витя, ты же старший, думать должен!
— Так жара была, мы в предбанник только зашли, в тенёк. А тут Петька, руками замахал, про Марью эту кричит...
— Дурак, а поумнее некоторых городских будет, не лезет, куда ни попадя! — Бабушка рассердилась взаправду, но видя, что Витька надулся, всё же рассказала:
— Мунчо Марья — банная Марья значит. Говорят, она младенец, матерью-злыдней утопленный. И Марья злая, людей душит, кто мыться не по правилам ходит. В бане себя осторожно вести надо, а не скакать козлом по полкам! — от замечания в воспитательных целях бабушка не удержалась. — Иногда одна живёт, а бывает, что их по нескольку в бане поселяется — ну, это тогда гиблое дело, бросать надо. Баня вообще нечистое место, без иконы стоит, а в брошенных-то банях и вовсе всяка нечисть водится. Так что нечего там шастать. И хватит мне тут зубы заговаривать, собирайтесь, за хлебом пойдём!
Но «колорадов» никто не отменял — в то лето их расплодилась тьма-тьмущая. Ребята поначалу косились на баню и сторонились конюха, хотя тот, как обычно, дружелюбно махал им в знак приветствия.
«Ну его, — думал Витя, — мало ли, чего удумает».
В тот день у Ляпы побаливал зуб, она вредничала, и наотрез отказалась собирать жуков. Но дома оставаться тоже не захотела, так и тащилась за Витей по жаре ноющим хвостиком. На участке Витя углубился в заросли картошки, а она уселась на брёвнах играть с куклой. Солнце висело в небе, как приколоченное, жара не давала расслабиться. Витя раздражённо пробирался среди высоких, душно пахнущих кустов картошки, кидая жирных личинок в банку и завистливо поглядывая на сестру. Пот тёк по лицу, в калоши забрались мелкие камни.
«Расселась, — с неожиданной злобой подумал он. — Да ничего у неё не болит, притворилась, чтобы в картошку не лезть».
Ляпа, что-то приговаривая в полголоса, пыталась соорудить своей «кукле-мукле» платье из травы и обрывка ленты. Кукла лупоглазо таращилась в небо и разговор поддерживать не собиралась. Витя решил передохнуть и подошёл к сестре. Вытащил флягу с водой, стал пить, но Ляпа тут же заканючила:
— Дай, ну, да-а-ай!
Вот вредина... раньше попить не могла, сидела ведь рядом! Витя со злости плеснул на неё водой.
— Я маме расскажу! — заныла Ляпа.
— Да рассказывай сколько влезет, нытик-вытик! — подразнился Витя. Он выхватил куклу и начал подкидывать вверх. Травяной наряд слетел, голые пластиковые бока поблёскивали на солнце.
— Отда-а-ай! — ныла Ляпка.
— Сама и забери! — Витя закружился и швырнул куклу куда-то в сторону.
— Ай! — Сестрёнка в ужасе прижала ладошки к лицу и сразу, будто кнопку нажали, заплакала.
Витя остановился. Кукла влетела в узкое, давно незастеклённое окно бани и застряла на краю подоконника, растопырив руки и ноги, словно стараясь удержаться.
— Не реви, достану. — Витя понял, что переборщил. Ведь правда нажалуется! Попрыгал — высоковато. Поплевав на ладони, начал карабкаться по старым брёвнам, пихая носки калош поглубже в паклю между ними. Ухватился одной рукой за подоконник, но вдруг острая заноза вошла в ладонь, и он с воплем соскочил на землю. Кукла, блеснув напоследок синими глазищами, пропала в темноте, будто кто её дернул. Ляпка заревела в голос.
— Да не вой, Петька услышит, прибежит! — пуганул Витя сестру. Рыданья перешли в безутешные всхлипы...
***
Широкое дневное солнце уже сжалось в оранжевый, режущий глаз мяч, застряв в низких кустах и разнотравье. Виктор сделал очередной глоток из фляжки. Дальше память начинала юлить, выдавая какие-то невнятные куски, обрывки других воспоминаний, не имеющих отношения к той истории. Она всегда так делала, будто не хотела брать в свой фотоальбом страшные или неприятные снимки, аккуратно сохраняя только парадные, светлые впечатления. Виктор прикрыл глаза: темнота под веками кружилась. Сознание до сих пор выталкивало тот день за пределы, но надо сосредоточиться, вспомнить. Ведь именно за этим он проехал полстраны. Следующего раза не будет, Сычи поглотит лес, баня сровняется с землёй. Надо вспомнить и наконец понять.
***
Наверное, когда кукла нырнула с окна, у него внутри всё сжалось, как бывает перед кабинетом зубного. Но плакала Ляпа, и он пошёл. В предбаннике ничего не изменилось с тех пор, как Петька-дурак выгнал их оттуда. Только ощущение беды стало острее.
Но одной было страшно, и Ляпа боязливо ступила на порог.
— А как ты её достанешь? — спросила шёпотом.
Витя пожал плечами. Дверь в парилку, как и в прошлый раз, была плотно закрыта. Зачем-то приложил к ней ухо — тишина, вдруг показавшаяся Вите нехорошей. Словно притаился кто там, в задверной темноте, и ждёт. Опять лёг на пол, заглянул в щель. Глаза едва различали слабые силуэты каменки, у стены под окном что-то светлело — наверное, кукла. Не дожидаясь, пока неживой запах снова накроет его страхом, Витя поднялся. За дверью что-то глухо, как мягкими рукавицами, хлопнуло.
— Пойдём-пойдём, не надо куклу... — Ляпа прижалась к брату. Но Витя вдруг разозлился на себя, на девчачью глупость и, не соображая, что делает, рванул дверь. Она открылась легко.
Из темноты проёма влажно выдохнуло и будто вдохом затянуло их внутрь. Нет, шагнули сами, двумя чурбанчиками, словно не шагнуть было нельзя (Ляпа так и не разомкнула рук, вцепившись в локоть брата).
Обычная баня. Старый таз, собирающий дождь с прохудившейся крыши. Небесная некогда вода теперь пахла прелью, старым деревом, червями и землёй. Запах этот был густ до осязаемости: он проникал в одежду, плотно льнул к коже, туманил голову, хозяйствуя, подчиняя. Витя содрогнулся, попав под его власть, словно забыл все прочие запахи и то, как выглядит солнечный свет. Мальчик мотнул головой, отгоняя туман в голове и вдруг навалившуюся слабость.
Что-то давило на уши, и ему чудились шорохи, складывающиеся в призрачные, зыбкие слова, но он не мог их разобрать, боялся расслышать. Шагнул к окну, чтобы схватить куклу и бежать скорее из этого странного места, но взгляд его задержался на глади воды в тазу и вдруг словно нырнул. И поплыло всё, и забылось, кто он, что, на каком свете, и есть ли он — свет. Со дна навстречу росло что-то блёклое, нездоровое, остекленелоглазое, зло взирающее на внешний, за эмалированными краями, мир. Словно кипели, наплывали текучие отражения — человечики, младенчики, белые, вымытые, нечистые, разбухшие от воды, ноздреватые от земли. Мелькнуло перекошенное мёртвое лицо пичи-Гали, поросячье рыло, но дальше Марьи, Марьи клубились и поднимались. Лезли, взвизгивали недетскими голосами, шептали онемевшими от многолетнего молчания губами ставшие внятными, наконец, слова:
— Мунчо вуиз ини3... мунчо ву-у-уиз и-и-ини...
Мирная эта фраза — «баня уже истопилась», много раз слышанная от бабушки в дни помывки, звучала здесь, во влажной темени, диким, противным роду человеческому, запретным заклинанием — а может, и была им? Витя дёрнулся, остатками некрепкой детской воли пытаясь развернуться, убежать, но тело стало ватным и двигалось медленно, как в толще воды. Дверь в парную захлопнулась с глухим войлочным стуком, словно последний выдох отлетел.
Ляпа взвизгнула и закрыла лицо руками. А то, что жило в дождевой воде, пахнущей червями, поднималось, росло, лёгким паром растекаясь по тесной темноте. Закрытая дверь вдруг содрогнулась под ударом. Кто-то из внешнего, солнечного мира колотил в неё, дёргал всем телом, будто умоляя впустить. И она отворилась. На пороге ошарашено замер конюх, словно не ожидал, что откроют, не верил глазам своим. Различив в густом пару две детские фигурки и закрыв лицо широким рукавом, ринулся в парную, как пожарный бросается в огонь за погорельцами. Из всех щелей на них таращились мёртвые, без выражения, глаза, тянулись тонкие пальцы, бледные, бескровные. Безобразные лица — лица без образа и подобия Божьего, взирали на них, разевая рты в жадном хотении вгрызаться, пить, гася тянущую неутихающую жажду чужой жизни. Бледные тельца, личики сердечком, фигурки нескладные, с головами набок, жадно приглядываясь, принюхиваясь, протягивали руки к тёплому, ещё живому. Петька широкой своей ладонью одним взмахом вымел Витю из парной, потянулся за Ляпой, но та споткнулась, упала. Дверь захлопнулась.
Витя, не помня себя, выскочил из предбанника и рванул в сторону. В середине картофельного поля остановился, его вырвало от ужаса. Из бани слышались глухие удары, шорох, шёпот, плеск. Гортанно ревел Петька, тоненько ночной птичкой кричала Ляпа, как она кричала... Дверь хлопала, Витя различал какие-то силуэты, ему казалось, что лёгкий пар, клубившийся в бане, стал выбираться наружу, расползаться по полю, подбираясь к нему. Он вскрикнул и помчался прочь, не разбирая дороги, без мысли, без чувства, в ушах визжало страшное:
— Мунчо ву-у-уиз и-и-ини...
Витя влетел в дом, бросился на кровать и затрясся — сведённые ужасом мышцы ходили ходуном. Он не мог сбросить это Страшное, навалившееся вдруг, взять себя в руки. Подушка топила тяжёлое сухое рыдание. Слёз не было, и не было никого, кто бы помог, обнял, сказал, что всё будет хорошо, и пошёл бы туда, к страшному месту, исправил бы всё, привёл бы Ляпу. Взрослые занимались обычными дневными делами, а сам Витя не мог вернуться, не мог. Убежал, спрятался. За спиной страха — не страшно. Но как же страшно Ляпе...
На смену рыданиям пришло какое-то отупение. Он лежал, отвернувшись к стене, бездумно ковыряя пальцем обои. И неожиданно сам для себя заснул.
— Витя, Витюш, просыпайся! — Бабушка мягко трясла его. — Ты чего днём спать вздумал, заболел, что ли? А Ляпа где?
Витя осовело поднялся. Ляпа... как скажешь? Бросил, оставил...
— Я «колорадов» собирал, напекло, голову кружило. Ляпа... у неё зуб болел, она здесь осталась. Я пришел, её нет. Наверное, домой, к маме пошла.
Сказал и сам поверил: а вдруг? Ведь вот бабушка — привычная, тёплая, из кухни пахнет жареной картошкой, и всё, как всегда — не могло этого ужаса быть, привиделось! Но дома Ляпы не оказалось. Взрослые бегали по деревне, от дома к дому, длинным шестом шарили в колодце, искали в лесу и у пруда. Наконец, уже совсем в темноте, заглянули в брошенную баню. Дверь в парилку была сорвана. Лучи фонарей ткнулись в тесноту парной, и сразу несколько криков резанули уши. Ляпа, как брошенная — руки-ноги в стороны — лежала на полке, платье разорвано. Глаза её были открыты и кукольно-мёртво поблескивали в фонарном свете. Нашедшим показалось, что на шее у неё что-то привязано — как тёмная полоска ткани. Но то были багровые глубокие синяки от чьих-то цепких пальцев. Пятна эти сидели на коже так плотно, словно из детского горла, как из тюбика с пастой, кто-то выжимал последние капли воздуха.
Утром в милицию мужики притащили избитого до полусмерти Петьку. Его нашли спящим у магазина, пьяным в хлам, хотя за свою жизнь он и рюмки не пригубил.
— Наверное, шабашники заезжие подпоили, вот он и... Дурак, одно слово, — рассуждали потом местные.
Лицо его, руки были сплошь покрыты мелкими царапинами, одежда порвана, из кармана торчала голая кукла. Ляпина. В милицию его доставили чуть живого: мужики от такого кошмара сами не свои были, не сдержались. Непонятно, как совсем не прибили — ведь на малого ребёнка руку поднял.
Дурака практически без суда и следствия закрыли в психушку — он совсем помешался, средь бела дня гонял кого-то, шмыгающего перед его безумным мысленным взором. А через сорок дней, как раз на Ляпины поминки, Петьку нашли в душевой психбольницы со шлангом на горле — медбрат отлучился на минутку в коридор, не усмотрел. Шея — сплошной синяк. Бабушка, узнав, заплакала, перекрестилась на образа и сказала:
— Ну вот, Бог всё видит.
После этих событий Витя заболел — лихорадило, подкатывала дурнота, темнота, он кричал во сне. Мама испугалась и увезла его домой, а потом на юг, где море сгладило кошмар тех дней, как прибой сглаживает следы на песке. Но глубина песка долго хранит их очертания и выталкивает на поверхность снова и снова.
***
Память, понукаемая сознанием, выдавала неясные страшные картины, и на каждый всплывающий образ Виктор твердил: «Нет, не могло быть такого!» Дневное, рациональное, взрослое в нём непреклонно повторяло: бред, мало ли что могло привидеться ребёнку в тёмной бане, да ещё после дневного пекла. Ведь милиция подтвердила: Петька убил, и лицо у того всё было в царапинах от ноготков вырывающейся девочки. Но Витя, маленький мальчик, прячущийся где-то в потёмках души, тихо постанывал по ночам и будто смотрел на взрослого Виктора тоскливыми укоряющими глазами. Но теперь Виктор здесь, и скоро маленький и большой помирятся навсегда, и всё будет хорошо. Сейчас он допьёт коньяк и просто ещё раз войдёт в баню — посмотрит, вспомнит и до конца убедится, что не было никаких демонических сил, были злая человеческая воля, безумие и дурной случай. А на них ответ — свершившееся много лет назад человеческое правосудие.
«Ну, давай, солнце почти село, — поторопил себя Виктор, — зайди и выйди, и не будет больше никаких сомнений».
И встал, и пошёл — как по приговору.
В предбаннике тишина, пыль, заброшенность. Словно баня эта выпала из течения времен и существовала сама по себе, в собственном пространстве, где ничего не случалось уже много лет. Виктор пытался уловить — как это называется? — эманации смерти? Говорят, что-то остается на месте гибели живого существа, витает, тревожит. Но ничего-то он не уловил, ничегошеньки.
Напряжение стало покидать мышцы, он почувствовал облегчение и почему-то лёгкое разочарование. Чего столько лет мучился? Попинал сухие листья на полу, набросанные непогодой — прыснули по щелям двухвостки. Где-то лениво застрекотал сверчок. Странно, осень на дворе, давно пора бы перебраться в тёплый дом. Заглянул в открытый проём парилки — то же запустенье, скелет полков, утратившая осанку каменка. Принюхался: поразивший его тогда могильный запах едва улавливался, дверей в бане давно не было, и вольно гуляющий ветер выдувал затхлость.
Шагнул в парилку — и вдруг ухнул вниз! Доски пола сгнили, и возле порога образовалась глубокая мокрая яма. Сердце заметалось бешено, словно пробивая ход в грудной клетке. Отшатнулся вглубь парной, замер, прислушиваясь.
Стрёкот усилился, сверчок фальшивил, одинокий звук вдруг показался неприятно-болезненным. Навязчивая взвизгивающая нота повторялась, но в примитивный этот мотив теперь вплетались новые, несвойственные звуки, не обозначенные в нотной грамоте ни одного сверчка. Резкий визг насекомого сменялся неясным бормотанием:
Внутри всё сжалось. Ждали, его тут ждали! Взгляд, гонимый паникой, заметался, но не смог различить дверей — словно лёгкий пар окутал всё вокруг. Виктор суетливым движением нашёл стену, пытаясь нащупать выход, задвигался в тесном пространстве, поскальзываясь на мокром, осклизлом. Вскрикнул: по телу словно пробежали маленькие пальчики, в лицо гнилостно дохнуло что-то. Бескровные силуэты у ног — много-много, наползают, неестественно вывернув головы. Виктор, не помня себя, заметался от стены к стене. Визг усилился, обрёл недовольство, сверчка уже было не различить.
— Мунчо ву-у-уиз и-и-ини! — новой, но такой знакомой нотой вступило в общий визг. Что-то хватало его за одежду, царапало лицо.
«Что это, что это, что? — истерично стучало в голове. — Ужас ждали ждали столько лет не может быть такогонеможетбытьбытьнемооожееет...»
Спасительной искрой вспыхнуло в мозгу светлое, детское, забытое давно — и забормотал, срываясь на крик:
— Отче наш... иже еси... имя Твое...
Неведомые твари словно отшатнулись на мгновение, но вновь стали надвигаться. Тут рука Виктора будто провалилась в стену — дверь? Он бросил тело в этом неясном направлении, тяжело вывалился в предбанник и, не разбирая дороги, помчался к домам, к людям, подальше от этого ужаса. Баня плюнула вслед мертвенным туманом, словно сгустком гноя из больной груди.
Жильё светило сквозь голые деревья яркими в сгустившихся сумерках окошками. Так близко — рукой подать! Но Виктор уже выбился из сил, в груди нехорошо сипело, а домишки будто не приближались. Туман догонял, наплывал, звуки под пасмурным небом звучали глуше, но не смолкали, не смолкали... Ему чудился лёгкий топоток многих ног, маленьких, настигавших, обходивших справа и слева. Страшное дышало в затылок, репьями хватало за полы плаща.
«Не-ус-петь...» — мысль прыгала в ритме сбитого дыхания. Слева светлым пятном замаячила брошенная церковь.
Туда! До людей не добежать, да и не помогут люди — туман всех заберёт. А церковь хоть и давно сгоревшая, забытая, но ведь с молитвой строилась! Превозмогая резь в боку, последним усилием, последней надеждой взлетел по ступеням и рухнул в зияющую темноту храма. Вжался в пол, закрыл голову руками, ожидая, казалось, неминуемого ужаса...
Позади досадливо и словно от боли взвизгнуло, забормотало. Виктор со всхлипом обернулся: бледное, многорукое клубилось на пороге, не смея ступить в церковь, будто кто обозначил предел, за которым зло теряло силу. Виктор изнеможенно откинулся на спину. Из глубин купола с исковерканной огнём росписи скорбно взирали суровые лики. Святые, почти уже забытые. Свод кружился перед глазами, наплывал. Среди неузнанных ликов почудился будто знакомый — Петька?
«Что ж ты не шёл?» — читалась в его молчаливом укоре.
Благодарные слёзы хлынули из глаз. Далёкий Бог, семнадцать лет назад дозволивший чудовищную несправедливость, захотел исправить всё сейчас, спасти его, Витю. На рассвете всё закончится, ведь Бог есть, он не допустит повторения. Виктор обессилено закрыл глаза, в памяти вновь всплывали забытые слова бабушкиной молитвы:
— Отче наш, иже еси на небесех, да святится имя Твое, да приидет...