Случилось всё это в конце сороковых годов, когда я, совсем ещё юным девятилетним мальчишкой, жил в Аксиньино, что в двадцати километрах от города. Село наше было и небольшое, и не маленькое — среднее, скажем так. Улиц всего три, но они такие длинные, что стоя на одном краю, другого и не разглядишь, словно тот вдаль торопится убежать, туда, где у самого горизонта синеет ровной полосой Излучинский лес.
Кирпичных домов в селе почти не было, всё больше деревянные, сложенные из толстых почерневших брёвен, щели между которыми конопатили тогда соломой да старыми тряпками. Вот в таком доме и жил я вместе с матерью и младшей сестрой Шуркой. Отца, по понятным причинам, не было — время-то послевоенное. Мать с раннего утра до позднего вечера в колхозе работала, а мы с сестрой за домашнее хозяйство отвечали: и за корову, и за кур, и за огород, и чтоб в доме чисто было.
И вот как-то раз, в июне, мать в город засобиралась, чтоб с утра на приём к доктору попасть. Переночевать же решила у двоюродной сестры Верки. Взяла с собой кое-какие вещи, меня за старшего оставила и на колхозной попутке уехала. Тут-то для меня и началось самое раздолье, благо, что каникулы, и в школу ходить не нужно.
Помчался я с этой новостью к другу своему Сеньке. Жил он на дальнем краю села, и был на год старше меня. Подбежал к его дому да остановился. Едва отдышавшись, толкнул кривую дверь. Переступив порог в тёмные, пропахшие кислым сени, замер. Разгорячённый, я совсем забыл про страшную Сенькину бабку, которую мы, ребятня, меж себя считали колдуньей. Скрестив за спиной два пальца и для верности поплевав через плечо, я вошёл в дом, в котором бедность ютилась в каждом углу.
За низеньким столом Сенька месил ржаное тесто. Руки его, по локоть в муке, мяли клейкую тягучую массу.
— А, это ты… ЗдорОво, — сказал он немного сердито — не любил, когда его заставали за домашней работой. Матери у Сеньки не было.
Я поздоровался в ответ, и мои глаза, сами того не желая, уставились на растопленную печь. Там, на лежанке, на старом тряпье лежала бледная, как смерть, бабка и шевелила губами.
Младший брат Сеньки, Васька, тут же сорвался с места, зачерпнул воды из ведра и живо вскарабкался на печь. Подал бабке. Та поднесла ковш к губам и принялась с жадностью пить. В тишине, сквозь потрескивание дров в печи, было слышно, как вода, булькая, стекает в её желудок. Васька окинул взглядом бабку, прикрыл дырявой подстилкой её сухие белые ноги и спрыгнул вниз. Подойдя к столу, взял тонкий железный прут и нанизал на него три маленькие лепешки, которые успел скатать из теста его старший брат. Довольный, Васька сунул прут в печь и чуть ли не на пламени стал жарить ржаные коврижки.
— Выйдем ненадолго, — предложил я другу. — Дело есть.
Сенька отёр руки о кухонную тряпку, и мы вышли во двор.
— Вон оно что! — радостно сказал он, когда узнал мою новость. — Так ты сегодня вольная птица, оказывается! И на рыбалку на утренней зорьке хочешь сходить?! Это ты хорошо придумал. Голова. Хвалю. — Сенька похлопал меня по плечу. — Только подготовиться надо к рыбалке-то, а у меня времени нет, да и отец пьяный на сушилах спит, присмотреть за ним нужно, как бы не свалился.
— За это ты не беспокойся, я всё сделаю: и удочки подготовлю, и червей в огороде накопаю, и поесть нам соберу, — обещал я другу, опасаясь, как бы тот не передумал.
— Вот и ладно, — Сенька потёр руки, осыпая на землю засохшие кусочки теста. Я же, сам не понимая почему, вдруг задал вопрос, который меня давно тяготил, и испугался своей смелости:
— Сенька, а правду говорят, будто твоя бабка колдунья?
Мой друг сперва побледнел, затем покраснел, а после посмотрел на меня так, что я решил — прогонит он меня сейчас, и плакала тогда наша затея. Но, всё же, взяв себя в руки, ответил:
— Брешут. Сколько за ней не наблюдал, сколько не подсматривал — ничего такого не замечал. Бабка как бабка, старая только очень да глухая.
— А-а-а, — протянул я, — понятно... Ладно, побегу домой, а то солнце скоро садиться будет.
Из сеней во двор вышел Васька, держа в руке отбитую с края тарелку с подгоревшими хлебцами. Протянул их мне:
Отказываться было неудобно, и я взял одну коврижку. Откусил и ощутил на языке вкус углей и тёплого липкого мякиша. Захрустели песчинки.
— Пойдёт, — соврал я. Третью коврижку взял Сенька и тотчас её проглотил. Крякнув, сказал: — Часика в четыре зайду. В окно стукну. Будь готов!
Выйдя на улицу и пройдя несколько домов, я выбросил надкусанный хлебец в траву. «Птички поклюют», — подумал я. Что поделать, хоть Сенька мне и лучший друг, но хлеб его я есть не мог. Наш, домашний, был в стократ вкуснее.
До позднего вечера я провозился с подготовкой к рыбалке. Шурка давно уже спала, а я всё копался на кухне, варил картошку да хлеб резал. Наконец уставший, потушил свет, прилёг и тут же провалился в глубокий сон.
Проснулся от тихого стука в окно. Подошёл, припал к стеклу. Вижу, в серых утренних сумерках Сенька стоит, рукой мне машет. Я закивал ему в ответ, мол, подожди, сейчас выйду. Включил свет на кухне, стал собираться. Посмотрел на почерневшие ходики, а на них стрелки полчетвёртого показывают. Удивился я, и отчего это Сенька раньше пришёл? Уж не случилась ли какая напасть?
Оделся я лихо, прихватил с собой еду, удочку, червей. Вышел на улицу — красота, воздух свежий, дышать легко! Восток так белой полосой и висит над горизонтом. Огляделся по сторонам, а Сенька уже на несколько дворов от меня вперёд ушёл. Вот, думаю, друг называется, но кричать ему не стал, только ходу прибавил. Догоню — получит за свои чудачества!
А Сенька как шёл, так и идёт дальше, лишь изредка оборачивается и рукой мне машет, будто зовёт меня, торопит, чтоб я за ним поспешил.
Так и догонял его, пока не заметил, что Аксиньино давно позади осталось. Тут уж я не выдержал да как закричу:
— Сенька, шельма, а ну обожди меня!
А тот вдруг с дороги, что к реке ведёт, на луг свернул и уже двумя руками мне машет. И тут я понимаю, что они, руки-то, у Сеньки свободны. Опять кричу ему, что есть силы:
— Сенька малахольный! Ты чего, удочку дома забыл?!
Но лучший друг даже и не думал мне отвечать. Разозлился я тогда, побросал всё на землю да за ним припустил. Бегу, трава от росы мокрая, ботинки скользят, того и гляди упадёшь. И тут я понимаю — Сенька к старому вязу бежит, что торчит как одинокий перст на лугу. Не по себе мне от этого стало, в животе заныло да ноги пообмякли. Сбавил я ходу, а друг мой уже до дерева добежал, да будто исчез куда-то. Спрятался, что ли?
Я собираю волю в кулак и уже не спеша подхожу к дереву. Вяз, издалека казавшийся игрушечным, теперь, вблизи, похож на великана, держащего на своих исполинских плечах блеклый предрассветный небосвод.
— Се-е-нька-а, — тихонько зову я друга и обхожу дерево по кругу, не понимая, какого рожна его сюда понесло, да и что я тут делаю.
— Се-е-нька-а, — ещё раз повторяю я имя друга и замираю от ужаса: на нижнем коряжистом суку сидит Сенькина бабка и болтает босыми ногами. Внутри меня сразу всё похолодело, будто я залпом выпил ледяной воды из колодца. Понимаю, что пропал. Ведь знал же, что вяз для колдунов любимое дерево. Со всех окрестностей они на него слетаются на свои пирушки. Знал, но как-то не особо верил. А тут вдруг Сенькина бабка — и на вязе верхом!
Жутко мне стало до потемнения в глазах. Хотел бежать, да ноги не слушаются. Хотел кричать, да язык будто отсох. А бабка сидит на дереве, покачивается из стороны в сторону и глаз с меня не сводит. Не успел я опомниться, а она уже вниз спрыгнула и руки растопырила, словно обнять меня хочет. И тут меня как ветром с ног сбило: лежу я на траве, а бабка сверху на меня навалилась, худая, но тяжёлая, как могильная плита.
— Что, гадёныш, хлеб мой не понравился? — прохрипела старуха. — Так поешь вот этого! — И она принялась длинными узловатыми пальцами рвать траву и набивать ею мой открытый в беззвучном крике рот. Я вертел головой, отплёвывался, но справиться с бабкой не получалось: явила она такую силу, что и здоровый мужик мог бы позавидовать.
— Ну довольно, — вдруг сказала колдунья. — Я вижу, ты наелся. Теперь моя очередь. — И старуха впервые за всё время приблизила ко мне своё дряблое лицо и открыла ввалившийся рот. Резко выдохнула, и в нос мне ударило старческой затхлостью. Радужка её глубоко посаженных глаз почернела, как смоль. Колдунья рассмеялась, низко и отрывисто, и остатками гнилых зубов вцепилась мне сначала в плечо, а затем в горло, словно хотела прокусить его насквозь. Я брыкался и отбивался, но сил моих не хватало, и всё было напрасно. Мне чудилось, что я уже валяюсь на траве с ног до головы перепачканный бабкиными слюнями и собственной кровью.
Ведьма будто с ума сошла. «Ещё немного, и она загрызёт меня до смерти», — пронеслось у меня в голове, когда бабка со всего маху заехала мне локтём по лицу и разбила губу.
— А, старая, ты чего творишь?! — услышал я сверху чей-то окрик. От неожиданности колдунья ослабила хватку, и сразу кто-то стащил её с меня. Краем глаза я приметил, что это был Сенька. Но бабку уже было не остановить. Вцепившись сухими руками в родного внука, она повалила его на землю и потянулась к Сенькиной шее. Завязалась борьба. Обезумевшая старуха, видно, уже не понимала, что делает. В безотчетной ярости она каталась по траве, пытаясь придушить моего спасителя, совершенно забыв о времени. А меж тем солнце уже начало подниматься над горизонтом, и рассвет уже позолотил и верхушки деревьев в Излучинском лесу, и верхушку вяза-великана на лугу. Первые лучи поползли вниз, поедая последние предрассветные тени. Наконец они коснулись и травы. Колдунья, поняв, что её сила уходит, зашипела, как вода, пролитая на горячую печь, и кинулась прочь. Она бежала через луг, то и дело подпрыгивая, как ужаленная, и каркала по-вороньи. Растерянные, мы с Сенькой долго смотрели ей вслед, пока её тощая чёрная фигурка не исчезла в утренней дымке.
Грязные, мы кое-как поднялись с земли и молча поплелись на реку отмываться. По дороге подобрали рыболовные снасти и сверток с едой. Губа у меня распухла и болела больше всего. На остальные же раны я старался не обращать внимания.
Придя на реку, мы разделись и голышом окунулись в тёплую, отстоявшуюся за ночь воду. Смыв с себя запёкшуюся кровь, я, наверное, с час просидел в реке возле самого берега — плавать не хотелось, но силы вода потихоньку возвращала. О рыбалке и не вспоминали.
— Знаешь, Серёг, — обратился ко мне Сенька, подавленный произошедшим. — Ты уж помалкивай о том, что случилось. Тяжело мне думать, что бабка моя на самом деле колдуньей оказалась.
— Ладно. Только как же с этим быть? — показал я на свои раны. — Наверняка следы от укусов остались?
Сенька, меньше всего пострадавший в схватке, внимательно осмотрел мою шею.
— Повезло тебе, что бабка беззубая была. Почти ничего незаметно. Дома йодом намажешься, вообще ничего видно не будет. Спросят, скажем, что подрались с ялтуновскими. Первый раз что ли. — Внезапно он приободрился: — Ты давай лучше сверток свой разворачивай, жрать охота на реке, сил нет!
Через пару часов мы вернулись домой. К обеду из города приехала мать. Завидев меня, спросила, что приключилось. Узнав о драке, сначала поругала, затем пожалела и велела дома посидеть в качестве наказания. Долго удивлялась, как так можно было поранить шею.
Сенькина бабка в село так и не возвратилась. Через несколько дней её нашли в Излучинском лесу, холодную, как лёд, и лежащую на земле с широко открытыми чёрными глазами, смотрящими вникуда.деревняв детствеведьмыархив