Отрывок из книги Андрея Буровского «Сибирская жуть»:
------
Вероятно, истории про усадебную нечисть, колдовство и гадания находятся в Сибири в таком же «загоне», как и во всем мире, но на совершенно особом месте находятся истории про нечисть, обитающую в лесах, а также в заброшенных строениях и деревнях. Эти истории вовсе не перестали рассказывать, в XX веке эта фольклорная тематика не исчезла и не ослабла, и причина этого тоже понятна: в Сибири даже в очень населенных местах в крестьянском хозяйстве всегда была очень велика роль охоты, путешествий, отхожих промыслов, торговли. Без всего этого попросту не было хозяйства. Уже в XIX веке сибирский крестьянин вынужден был активно торговать, а города были часто далеки от деревень. Ехали дня два-три, а то и неделю, причем ехали зимой, когда останавливаться под открытым небом было почти невозможно. Значит, люди постоянно оказывались в избушках, в домах, обитаемых только часть года, фактически в брошенных людьми помещениях, где, по точному определению А. К. Толстого, «долго ли другим хозяевам завестись?».
То же самое касается и охотничьих избушек или строений, которые делаются на заимках и на покосах, — все это строения, обитаемые только часть года. Строения, в которых, как говорит опыт человечества, всегда заводятся другие «хозяева».
Россиянин в Сибири постоянно оказывается в таких помещениях, и если пласт историй про столкновения с другими «хозяевами» невелик — я отнесу это на счет выполнения людьми некоторых важных правил. Конечно же, в семье не без урода, но все-таки в Сибири довольно строго выполняются правила поведения во временном жилище.
Во-первых, в такое жилище принято входить как в обитаемое: снимать шапку, кланяться у входа, просить разрешения войти и воспользоваться жильем. Многие люди громко рассказывают о себе, объясняют, почему им понадобилось жилье, и даже иногда вслух обещают себя вести «правильно». То есть ведут себя уважительно, признают правила поведения и первенство «хозяев».
Во-вторых, неукоснительно соблюдаются правила поведения во временном жилище. Пока ты в нем — ты можешь пользоваться всем, что в нем есть, включая дрова и еду. Но, уходя, обязательно оставляют дрова и запас пищи. В этом, конечно, сказывается элементарная справедливость и понимание, что «пока я здесь, мой-то дом без хозяина». Но не только. Сибирские условия заставляют делать поправку на климат, на образ жизни в малонаселенных местах. Мы не знаем, кто и при каких обстоятельствах будет пользоваться этим жильем. Тот, кто придет после нас, может не иметь времени наколоть дров — например, если человек войдет в избу обмороженный или с пораненными руками.
Не так уж часто, но вполне реально складываются ситуации, когда от корректного поведения пользователей жильем зависит здоровье и даже жизнь последующего пользователя. Традиция учитывает это, и «хозяева» жилья принимают это во внимание. Во всяком случае, никакие сложные ситуации и необычные истории не связаны с жильем, которое используется человеком всего 2—3 месяца, а то и несколько недель в году.
Соответствующий пласт историй связан с заброшенными деревнями. Эта реалия — заброшенные деревушки — тоже вовсе не чисто сибирская, но у нас этого как-то особенно много. Остается удивляться тому, как быстро разрушаются дома, из которых навсегда ушли люди. Охотничья избушка или сарай для сена на заимке могут простоять по сто лет и больше, хотя пользуются ими по 3—4 месяца в году, а остальное время они стоят заброшенные. А вот дома, из которых ушел человек, ветшают и разрушаются совершенно стремительно. Буквально лет за двадцать дома превращаются в сущие руины, а за тридцать-сорок практически исчезают. Дольше всех сохраняются почему-то баньки. То ли дело в том, что баньки сочетают простоту постройки и большую основательность, прочность сруба. То ли они больше нравятся новым «хозяевам» деревни… этого я не могу сказать.
С заброшенными деревнями, в домах и в банях которых мне приходилось ночевать неоднократно, у меня связано по крайней мере два наблюдения о необычном.
Первый раз я наблюдал эти эффекты в 1982 году в деревне Усольцево, лежащей на одном из островов Ангары. В это время в Усольцево жили только три старухи и старик, причем вовсе не муж одной из них: его собственная старуха померла несколько лет назад. Жалкие остатки уже несуществующего общества, эти старики ютились в двух домиках, а остальные двенадцать или почти развалились к тому времени, или пустовали и начинали разваливаться.
Это были красивые дома, сделанные добротно и со вкусом. Изящная резьба покрывала наличники окон, коньки крыш, столбики крылечек: строили для себя, готовились жить сами. Грустно было входить в дома, навсегда покинутые теми, кто строил их так ладно и любовно, кто резал по дереву, украшая свою жизнь и жизнь потомков.
Вдруг за моей спиной резко хлопнула дверь. Порыва ветра не было, да и дверь была не открыта, а плотно прикрыта в этот момент. Что-то открыло дверь и с шумом захлопнуло при полном безветрии.
Да, эта хлопнувшая дверь… И сразу же как будто звук шагов по заросшей травой сельской улице. Заскрипело дерево. Да, открывалась калитка. И опять зазвучали шаги. Легкие шаги быстро идущего, спешащего человека.
Галлюцинация? Бред? Мне стало жутко, неприятно, и я быстро пошел к берегу реки, к единственным жилым домикам.
Сельская улица-дорога оставалась неровной, местами глубокие колеи хранили дождевую воду. Возле одной такой промоины глубоко в землю ушел след. След мужской ноги, обутой в сапог; след еще заполнялся водой.
Помню отвратительное ощущение непонимания. Происходило что-то, не имевшее ничего общего со всем моим опытом жизни; со всем, чему меня научили и что я считал всю жизнь истиной. У меня не было совершенно никакого способа хоть как-то объяснить происходящее. Потому что в эти годы я оставался почти полным советским атеистом, разве что склонным соглашаться, что «вообще-то что-то есть» (как это свойственно очень многим атеистам). То есть я был совершенно убежден, что надо принадлежать к Церкви… Но и это убеждение было скорее политическим, было демонстрацией того, что никакие коммунисты своей цели добиться не в силах, моя семья и я лично никакого отношения не имеем к их бредовым затеям и дальше иметь не собираемся.
Но происходящего я не понимал, под защитой себя не чувствовал и испытал отвратительное, очень сильное — до тошноты — чувство испуга и совершеннейшей беспомощности.
Поверхность реки морщил ветер, мелкие волночки накатывались на гальку и крупный песок; открытая ветреная даль была и красивой, и уж, конечно, очень прозаичной. А возле жилого, неразрушенного дома на скамеечке сидела бабушка Алена, положив обе руки на клюку. И это тоже был кусок прозы жизни, чего-то очень здорового, очевидного и реалистического.
— Нагулялся? Молоко будешь пить?
— Буду!
Дефицит общения у старухи был совершенно чудовищный, и минут за десять разговора между нами возникла такая доверительность, что я вполне уже мог спросить: что это, мол, такое ходит по деревне… а не видно?!
— Да хто его знат? Ходит и ходит… Давай молока подолью.
Не в первый и не в последний раз я столкнулся с мировоззрением, совершенно противоположным мышлению интеллектуала. Мне нужно было, чтобы все явления находили место в некой схеме. Если происходило то, чего не может быть, я очень удивлялся и начинал искать объяснений — как же так?!
А старая бабушка Алена вовсе не нуждалась ни в каких объяснениях. Все, что происходило вокруг, просто учитывалось: есть вот и то, и то, и то… Картошка прорастает, если ее посадить, а если ее поджарить, она вкусная. В деревне есть коровы, а в тайге — олени и лоси. Сама картошка в лесу не растет, зато малина — растет. По деревне стучат калитка и дверь, а в грязи находятся следы ног… Все это есть, и все тут. А как все это объяснить — неважно, и вообще пусть умники и объясняют, деревенской бабке это, может быть, и ни к чему.
Во всяком случае, никаких объяснений бабушка Алена мне не дала, сказала только, что он безобидный, не трогает, и налила еще молока.