Отвечая «Да» Вы подтверждаете, что Вам есть 18 лет
Бориска, зачерпывая воду, опасливо косился на середину реки. Там холодный быстрый приток Лены сшибался с камнем, похожим в лунном свете на голову огромного змея, который, как рассказывали, обернулся вокруг земли. Змеиная башка то ревела, то урчала, то шипела.
В полном бачке плеснулась вода. Бориска вцепился в ручку, поднатужился и понял, что не поднимет такую тяжесть.
Эх… Воды-то нужно много – мать вот-вот родит. А сестра Верка, зараза, побежала к артельным за помощью, да, видать, и осталась там на ночь. Не нужны ей новые брат или сестра. И мать с Бориской тоже без надобности. Верка замуж хочет – четырнадцать годков уже. Мать говорила, что в эти годы она таскала привязанной у груди старшую сестру, которую Бориска ни разу не видел. А может, видел да забыл.
Он чуть оторвал бачок от земли, но не справился, обозлился и пнул железный бок, и без того мятый. Вот же радость – бабью работу проворачивать! Даром что сестер семь голов. Только с матерью осталась жить одна Верка, блудня и попрошайка. Да и та скоро сбежит. Или уже подалась за лучшей долей.
Бориска кряхтел, его прохудившиеся ичиги скользили по стылой майской земле, которая оденется зеленью еще не скоро. Через каждый шаг переставлял бачок, тянул к бараку, из которого доносился приглушенный вой.
Змей на реке взревел особенно страшно. Почудилось: вот сейчас нависнет над Бориской алчная пасть, капнет за шиворот ледяная слюна, хрупнет в страшных зубах, как кедровый орешек, голова.
Бориска рванулся вперед, ручка вывернулась из ладони, бачок покатился с откоса к реке. Что-то заскрежетало – словно и впрямь змей схватил железо, стал мять в зубах. А потом дрогнула земля.
Но Бориска уже ввалился в дверь барака, где тетка Зина орала на мать:
– Тужься, шалава!
Мать мычала сквозь закушенную губу, ее шея со вздувшимися венами и лицо казались совсем черными в полумраке, несмотря на то что вовсю чадили керосинки. Свет лампочки Бориска видел только в поселке, когда прошлой осенью ездил с матерью за подтоваркой. В Натаре электричество отключили еще до Борискиного рождения.
Он стал возиться с ведрами, переливая остатки воды в одно большое.
Мать, видно, отпустили муки, потому что вместо воя послышалось:
– Зин… ты не злися… Не от твово ребенок-то… Ни при чем Виктор… В тайге меня кто-то валял, не помню кто. Пьяная я была…
Тетка Зина стала обтирать разведенные ноги матери, шипя ругательства – рожать шалава собралась, а ни йода, ни марганцовки не припасла.
Бориска ушел за печку, как делал всегда, когда ему было горько и обидно.
А все мать. Повадлива на блуд и водку. И Верка такая же. Сбежала из интерната. А Бориска бы рад учиться, но его без документов не взяли в начальную школу Кистытаыма, потому что гулящая мать забыла их оформить. И пособий из-за этого не получала.
Бориска заткнул уши от нового воя. Уж лучше бы в тайгу убежал, пока все не кончится. К артельным он ни ногой – их ребятишки все время дерутся и обзываются. И взрослые туда же – никто мимо без подначки не пройдет. Да что там, даже собаки норовят вырвать клок старых штанов и злобно облаять. Бориска никогда не станет клянчить у артельных хлеб или крупу. Будет варить березовую заболонь, как якуты делают во время бескормицы, но никому не поклонится.
Барак тряхануло так, что по печке поползли новые трещины, а с потолка посыпалась труха.
И тут же громко завопила тетя Зина:
– Ты с кем урода наваляла? На, смотри, что вылезло! Ой беда, беда…
Бориска похолодел. Неужто мать выносила ублюдка, ребенка таежного духа иччи? Он ведь помнит царапины на материнской спине, когда ее нашли охотники в тайге и приволокли в поселок.
Все тогда опасливо шептались: Дашку медведь покрыл, не иначе. А шалава, зажав ладони меж окровавленных бедер, пьяно щурилась и хихикала, как ненормальная.
Мать заголосила, но тетин Зинин басовитый рык перекрыл ее причитания:
– Чего воешь? Поздно теперь выть. Нужно тварь убить, пока за ней не пришел… отец. У-у, гадина, моя б воля, тебя саму придавила. Одно горе от тебя, Дашка. Детей наплодила – государство корми. Нагуляла с духом – Зинаида на себя грех бери. Ну, что решила? Сдохнем все через твое распутство или спасаться будем?
Бориска не услышал, что ответила мать, только увидел тетю Зину, которая прошла к ведру с водой и плюхнула в него что-то багрово-черное с дергавшимися крохотными ручками-ножками. Подумала и вынесла опоганенную посудину за дверь, в ревевшую непогодой майскую ночь. Потом вернулась к матери.
Бориска не смог удержаться и выскользнул из барака.
Над Натарой бушевала гроза. На реке безумствовал змей. А в Борискиной груди росло какое-то непонятное чувство. От него стало так муторно, что хоть кричи в темноту.
Бориска присел на лиственничные плахи, которые были вместо крыльца.
Ладно, пусть из матери вылез ублюдок. Но ведь он – его брат. Или сестра. Узнать-то ведь можно, кто родился?
Бориска весь вымок, но в барак решил не возвращаться.
Полыхнула молния.
Бориска глянул в ведро и увидел складчатое мохнатое тельце, сморщенное, как старый гриб-дождевик, личико.
Жахнул гром, от него вздрогнули бревенчатые стены барака. Только Бориска точно окаменел. Ну как же так? За что это все ему?
Дождь почему-то стал соленым и едким.
Бориска нагнулся над ведром, дожидаясь небесного огня, которого в тайге боятся пуще зверья, холода и бескормицы. В лесу молния – смерть. А Бориске она сейчас откроет правду.
Миг, когда голубовато-белый пронзительный свет сделал видимыми каждый комок грязи перед крыльцом, каждую щербинку стен, растянулся на долгое время. И Бориска успел заметить, как под слоем воды дрогнули и открылись зажмуренные веки. На него глянул горящий желтым огоньком глаз с черной щелью зрачка.
Бориска заорал.
Кричал долго и истошно, пока не вышла тетя Зина.
– Живой… живой… – только и смог сказать Бориска, указывая на ведро.
Тетя Зина страшно, по-мужичьи, заматерилась, потом перешла на молитву.
Толкнула ногой ведро, вытащила из-за плах топорик и размахнулась.
Бориска потерял сознание.
Очнулся на рассвете возле печки. Видно, тетя Зина собрала все одеяла, которые водились у матери с Бориской, заботливо постелила на лавку и уложила его, беспамятного.
В носу засвербело от запаха нашатыря. Этого добра было полно: выдали вместо сухого молока на подтоварке. Мать было раскричалась, но ей объяснили – бери, что завезли, или талоны пропадут. Бориска тогда расстроился до слез: ну почему ему досталась такая бестолковая мать, которая доказать ничего не умеет? И все этим пользуются.
А вот сейчас в воняющем нашатырем бараке он подумал, что мать всегда была точно дитя малое. Но ничего, он теперь за нее станет заступаться. Отучит пить водку. Сам будет работать и мать заставит.
Подошла тетя Зина, ласково провела шершавой огромной ладонью по щеке. Ее глаза были в красных прожилках, точно она всю ночь просидела у дымного костра. Сказала:
– Проснулся? Вставай да пойдем ко мне. У вас даже хлеба нет. А я накормлю.
Бориска сразу взъерепенился и буркнул:
– С хлеба брюхо пухнет. Я его не ем. Похлебки себе сварю, матери дам.
По весне похлебку они варили разве что из молотых корневищ рогоза да жухлых клубеньков картошки. Но не признать же перед этой толстухой, что мать – плохая хозяйка, не умеет растягивать на долгое время привозные продукты, ухаживать за плохонькой землей огорода? Хотя чего там, среди артельских не было ни одного, кто бы не обругал и не обложил матом по любой причине незлобивую и непонятливую Дашку.
Тетя Зина сдвинула было грозные рыжеватые брови, но морщины на ее лбу разгладились, и она снова с непривычной добротой позвала:
– Пойдем, не ерепенься. И в кого ты такой поперешный?
– Как мать? – сурово спросил Бориска, сел и начал нашаривать под лавкой ичиги. Кожаная обутка совсем прохудилась. Ее и отдали уже старой, а потом Бориска таскал где ни попадя.
Тетя Зина промолчала. На вопрос, где Верка, пожала плечами.
Под ложечкой возник и стал расти ледяной комок. Бориска снова почувствовал, как каменеет. Но послушно встал с лавки и пошел за тетей Зиной. В угол, где смирно и недвижно лежала мать, даже головы не повернул.
Но краем глаза все же зацепил ее синеватый профиль на фоне обшарпанной стены. Видеть мать такой было страшно.
С этой минуты в Бориске что-то сломалось. Он позволил себя накормить, вымыть, одеть в старье, которое осталось от сына тети Зины, служившего в армии. Ячневая каша с тушенкой показалась безвкусной, от горячей воды кожа даже не покраснела; под рубашкой сильно зачесалась спина.
Тетя Зина, которая искоса все присматривалась к парнишке, быстро задрала на нем рубашку, глянула, потемнела лицом и о чем-то зашепталась с мужем Виктором.
Бориска услышал, как мужик сказал: «Ну так гони его отсюда, еще других иччи притянет». При чем здесь злые духи, Бориска не понял, но не стал дожидаться, пока его прогонят, поднялся из-за стола и вышел во двор, потом на улицу. Тетя Зина выскочила за ним, однако не остановила.
Бориска увидел себя как бы со стороны: вот по дороге с рытвинами бульдозера, под ярким солнцем удаляется в лес худой пацанчик в белой рубашке. И с каждым его шагом прочь от изб на Натару наползает тьма.
Бориска даже самому себе не смог бы объяснить, как проплутал в тайге несколько дней, не покалечился в буреломе, не замерз и не пропал с голодухи. Словно бы сам стал одним из лесных духов, которые бродят в вечной тени огромных стволов, метят их прозеленью мха, пятнами лишайников. Жаждут встречи с человеком в надежде утолить голод и тоску по утраченному телу.
Он помнил, как лучи солнца обжигали глаза и ненадолго лишали зрения. И как потом в сумраке, который остро пах истлевшей корой и прелой хвоей, он начинал видеть следы животных и редких странников, когда-либо побывавших в этом месте.
Наверное, не год и не два назад, а тогда, когда не было и в помине Натары с ее злыми жителями, здесь прошел бродяга. А его след до сих пор стелется едва заметной дымкой, колышется над листьями папоротников, струится между елей и пихт. И обрывается там, где под слоем опадня лежат кости.
А еще странно будоражила пролитая когда-то кровь. Там, где филин вонзил когти в заячью шкуру, где росомаха скараулила олененка или прыгнула на грудь охотника отчаявшаяся спастись, загнанная рысь, Бориска вдруг начинал ощущать азарт и голод. Да такой, что все нутро точно пылало. И попадись ему в этот миг хоть гадюка, хоть человек, напал бы и убил.
День стал ночью, а ночь – днем. Сон – явью, а явь – смутными видениями. Ходьба, плутание – покоем, а неподвижность – быстрым бегом. И так продолжалось до тех пор, пока Бориска не выбрался к ольховым зарослям. Вот они поредели, разбавились чахлыми березами и кустами черемухи. Под ногами захлюпало, резко запахло водой, которая скапливается над пластами вечной мерзлоты.
Если бы Бориска не пришел в себя, он бы утоп в болоте. А так остановился, чувствуя зыбкое колыхание под ногами. Словно трясина хотела утянуть его, но не могла.
Впереди, на ярко-зеленом пятне ряски посредь черной жижи, стояла девка. Бориска с трудом признал в ней Верку. Сестру словно источила болячка. Верка грустно смотрела на Бориску, но он не верил в ее печаль. Верке вообще верить нельзя было: скажет одно, сделает другое, обманет, предаст и глазом не моргнет. В руке она держала туго стянутый узелок. Сквозь тряпку сочился багрянец, пятнал ряску кровавыми горошинами.
Верка скривила губы – вот-вот заплачет – и протянула узелок брату.
«Что это у нее?..» – подумал Бориска и вдруг вспомнил звук, с которым топор опускался на лиственничную плаху.
– А наша мамка померла… – сказал Бориска, отчего-то зная наперед, что сестре это известно. Но вот откуда? Гулена же загодя из дома ушла. И у артельских ее не было. И возле барака. Как попал ей в руки узелок с тем, что осталось от уродца?
Верка принялась точить слезы и тихонько подвывать.
Бориска страшно не любил всякое нытье и сам никогда не плакал. Однако нужно пожалеть дуреху, хоть она и старше на четыре года. Обнять, что ли, – сеструха все-таки. И узелок похоронить. Нельзя его с собой таскать. Хотел уж было шагнуть к Верке, ведь если ее топь держит, то и его не проглотит? Но заметил, как сверкнули желтым отблеском ее глаза, которые глубоко запали в глазницы.
Где-то он уже видел такое свечение… В ведре с водой. Как только вспомнил, сразу же отскочил назад.
А Веркино лицо почернело, словно проступила копоть. Зло сверкая желтыми глазами, сестра стала приближаться.
Бориска глянул на ее старые кроссовки, кое-где скрепленные проволочкой, которые не касались поверхности болота, и похолодел. С каких пор сеструха научилась летать? Не Верка это!
Кто-то в облике сестры снова протянул кровавый узелок, прорычал:
– Теперь ты вместо него!
Бориска попятился, оступился и упал копчиком на корягу. Все, сгинет он сейчас. И вспомнить перед смертью некого – один остался.
Но земля зашлась в дрожи, болото всколыхнулось и вспучилось.
Воздух стал таким плотным, что не вздохнуть.
Комья дерна, зеленые тяжи ряски, потоки черной жижи взвились вверх.
Из самого нутра болота стал вырастать камень.
Бориска, отерев залепленные грязью глаза и проморгавшись, узнал башку речного змея. Из провалов «ноздрей» вырвались клубы пара, выстрелили струи воды. Со скрежетом открылась полная чудовищных зубов пасть.
Дыхание змея отбросило Верку прямо на Бориску…
Когда он очнулся, то увидел, что никакого речного змея нет. Только бултыхается потревоженное болото да тянется полосой поваленный лес. Словно и вправду змей прополз.
А Верка лежала рядом, бессильно раскинув руки. Повернула разбитую голову, посмотрела на Бориску. Только сейчас он заметил, что глаза сеструхи точь-в-точь материнские: раскосые гляделки якутки-полукровки. А потом они закрылись. Навсегда.
Но теперь Бориска знал, что ему нужно делать. Бежать отсюда, где схлестнулись злой дух, на время вселившийся в Верку, и речной змей. Только сначала сделать волокушу, чтобы дотащить сестру до Натары. А там люди помогут зарыть их вместе – и Верку, и мать – на русском кладбище.
Сердце заныло: ну как он мог броситься в бега, не отсидев у тела покойницы положенные три ночи, не раздав тем, кто будет обряжать ее и копать яму, всю утварь, что была в бараке? Может, просто не хотел принять материнскую смерть. Или сама мать отправила его за сестрой, которая стала добычей лесного духа.
Бориска наломал веток, связал их обрывками Веркиного подола. Но не сумел даже сдвинуть тело с места, точно сама земля не желала отдавать сестру. Он решил вернуться в Натару один. Как бы там ни презирали семейство беспутной Дашки, таежные люди никогда и никого без помощи не оставят. Таков обычай, который еще никто на Борискином веку не нарушил.
Обратный путь дался легче, потому что Бориска вдруг стал видеть свои собственные следы. Сначала испугался, подумал, что уже помер, но потом догадался: ведь у мертвого же не крутит кишки от голода, не дрожат ноги от усталости, не саднят мелкие раны. Значит, жив он. А пока жив, будет идти к людям.
Долго брести не пришлось. На проплешине среди лиственниц он увидел мужиков из Натары, которые заталкивали на помост из свежих досок что-то длинное в знакомом покрывале – точь-в-точь таким была накрыта мать, когда он уходил из дома.
Бориска без сил привалился к шершавому неохватному стволу.
Стало быть, изгнали мертвую мать со своего кладбища. Как не принимали при жизни, точно так же не приняли и после смерти.
И куда теперь ему?.. Вернуться да лечь рядом с Веркой? Или посидеть у открытой птицам и зверью могилы матери и двинуть в поселок? Его, конечно, отправят в интернат, как старших сестер. Учиться будет. А когда вырастет, станет механиком на драге. Или шофером. Ведь не заканчивается же его путь здесь, в тайге?
Бориска направился к помосту, не сводя глаз с линялого покрывала. Спину будто огнем опалило. Он скинул рубашку, но холодный влажный ветер не остудил кожу, точно наждак, прошелся по рукам, груди и лицу.
Мужики обернулись в его сторону.
Бориска никогда не забудет, как исказились их лица. Мир словно онемел, и он не услышал криков, но запомнил черные провалы открытых ртов, дикий страх в глазах.
Бориска стал приближаться. Натарцы, пошвыряв инструменты и оставив самодельную тележку, бросились прочь. Он хотел крикнуть, чтобы подождали, но тишина внезапно кончилась, и все вокруг содрогнулось от звериного рева. И Бориска понял, что оглушительный раскатистый звук вырвался из его глотки.
Он схватился за голову, раскачиваясь от горя и обиды. Почувствовал боль, точно от ножей, которые рассекли плоть и вонзились в кости. Теплая кровь, которая заструилась из ран, быстро остывала на ветру, засыхала, стягивалась коркой.
Бориска отнял руки от головы. Они превратились в кошмарные лапы с черными изогнутыми когтями. И весь он был покрыт клочьями длинной шерсти, слипшейся в сосульки, с которых стекала темная кровь, похожая на деготь.
Вот что значили слова: «Теперь ты вместо него!»
Бориска побрел за натарцами. Пусть прикончат его. Все лучше, чем скитаться по тайге.
Но вышел он не к Натаре, давно числившейся нежилой, а к большому селу, которое находилось за много километров от родного поселка, почти на краю света, потому что за горой и притоками Лены. Он только слышал о нем, когда бывал в Кистытаыме, но запомнил рассказы, как и советы, которые давали матери, – отвезти туда Бориску и покрестить.
Вот и признал Тырдахой по церкви с куполами, которые одна из материных собутыльниц описывала так: «Ну просто душа радуется! Смотришь, как блестят, и веришь, что Боженька есть. Над ними никогда не бывает туч. Сама видела: гроза, дождь так и шпарит, а церковь под солнышком греется».
Бориска тогда ей не поверил, потому что за свои десять лет ни разу не видел такой грозы. Да и как устоять этому Боженьке против могучих духов, которые гнали над их Натарой тучи побольше окрестных гор? Бывало, неделями гнали, и Бориска помнит время, когда несколько артельских домишек целый месяц стояли в воде по самые окна. А вот теперь, когда он увидел, как улица словно бы припадает к крашеной изгороди, за которой на холме возвышается белая избища с желтыми крышами, похожими на половинки луковиц, то во все поверил: и в то, что в ней есть Боженька, и в то, что таежные духи иччи и близко к церкви не подойдут.
Не зря занесло его сюда! Бориска оглядел себя: нет больше мерзких волосьев на теле, и горе с обидой отступили.
Поначалу он не заметил редких людей возле ворот заборов, не услышал изумленных криков. А если бы и услышал, то это бы его не остановило, ведь в Натаре было не принято удивляться тому, кто может однажды выбраться из тайги.
Только вот в Тырдахое обычаи были другие. Так что, когда он подошел к изгороди, за спиной собралась толпа из стариков, ребятишек и женщин.
Но дальше крашеной калитки Бориска и шагу сделать не смог.
Какая-то сила подломила ему ноги, до хруста вывернула руки. Кишки точно вспороли ножом, а голова чуть не лопнула от боли.
Бориска свалился наземь, задыхаясь от обильной пены, которая хлынула изо рта.
Тело задергалось в страшной муке, и Бориска рухнул во тьму.
Из нее по его душу явился кто-то огромный, с желтыми яростными глазами, заслонил небо, принялся крушить все вокруг. В его лапищах мелькали, дробясь, золотые купола; меж огромных клыков свисали людские тела; глаза обливали выжженный мир потоками нового огня. Но ему было все мало, мало; он хотел добраться до Бориски.
И когда от мира осталось только крошево, то грохот, визг и свист в голове сменились удушавшей тишиной, которая была еще хуже. Потому что походила на пустоту, в которую ушли мать и сестра.
Бориска обмяк на холодной земле. И услышал не дикие звуки, а плач маленького ребенка, испуганные крики. Кто-то вопил, что нужно бежать в ментовку; кто-то орал, что «фершала» всегда нет на месте; кто-то советовал облить бесноватого водой. И только старческий голос шепнул почти в самое ухо:
– Ничего, ничего… сейчас отпустит. Ты, паря, главное, дыши глубоко. Падучая тебя свалила. Вот так, хорошо… Да, тяжеленько оно. Но не до смерти ж…
Борискиного лица коснулась сухая сморщенная ладонь.
– Похоже на шаманскую болезнь. Ну, когда человека духи мучают да гонят, чтобы потом он камлал, – произнес кто-то робко и неуверенно.
– Чирь тебе во весь лоб, язычник! – уже грозно и властно сказал старик. – Чтобы я больше не слышал такого!
Бориска прижился в избе деда Федора, как приживается приблудный щенок на чужом дворе.
Его влекли темные лики икон, которыми был занят целый угол горенки. От горящих лампадок казалось, что глаза Спасителя, Божьей Матери и Небесного воинства наблюдают за Бориской. Не хотелось даже уходить от них. Вот взял бы да и устроился на ночь под иконостасом. И днем бы не покидал угол, в котором Боженька или дед всегда могли бы защитить от того, что случилось в Натаре, на болоте, возле церкви.
Но Федор не разрешил: Богу Богово, а Борискино дело слушать всякие истории и учить молитвы. А еще быть послушным, поститься и работать. Все, кроме заучивания непонятных слов, давалось очень легко. Раньше приходилось и по три дня не есть, и работать на чужих огородах, и стайки чистить, да чего только не приходилось при такой-то матери, как Дашка.
Бориска боялся выйти в одиночку за забор дедовой избы. Тырдахой словно бы давил на него длиннющими улицами с лаем злых псов, магазинами, школой и клубом, толпами горластых ребятишек, кирпичным зданием поссовета. И в спасительную церковь ему было нельзя: дед сказал, что еще рано, что нужно заслужить.
Бориска бы и рад дослужиться, однако воспротивилась тетка по имени Татьяна, которая убирала избу бобыля и готовила ему.
Татьяна сразу расспорилась с дедом, куда девать приблудыша. Она считала, что его нужно сдать работникам, которые чудно прозывались: не сезонными, не вольнонаемными, а социальными.
Но дед решил оставить. За это Бориска был готов стелиться Федору под ноги вместо половика, чтобы разношенные чувяки названого деда не касались земли.
И все просил покрестить. А Федор твердил, что успеется. Но Бориска боялся, что этого не случится.
Ночами, когда он лежал на топчане в кухне, не в силах уснуть, кто-то беззвучно звал его из темноты за окном. Не только отзываться, но и шевелиться было нельзя: это бродили иччи, злые духи, которым нужен любой, кто даст поживиться своим телом. Лучше всего прикинуться недвижным, бесчувственным, как камень. Тогда иччи обманутся и уйдут.
Вот если б Бориску уложили рядом с иконами… Тогда б можно было не сдерживать дыхание до удушья.
Но именно в этот момент Федор тихонько вставал и совершенно бесшумно подходил к открытым дверям кухни.
Теплая радость заполняла Борискину грудь – о нем кто-то радеет, беспокоится! – и он засыпал, благодаря и Боженьку, и добрых якутских духов за деда.
Но Бориска не видел, как Федор злобно всматривался в окно и переводил полный ненависти взгляд на приемыша. Словно ночная темень со злыми духами и Бориска – одно и то же. А потом ухмылка кривила сухие губы старика.
В начале июля после прополки немалого картофельного надела Бориска обмылся во дворе и пошел в дом попить. Дородная тетка Татьяна загородила дверь в сени и шипящим полушепотом сказала:
– Уходи отсюда, блудень. Уходи, прошу. Целее будешь. Наш-то, наш… Он ведь к жертве всех призывает!
Бориска опустил голову и застыл истуканом. Он очень старался уяснить, чем так не угодил этой тетке, почему ему нужно уходить. А еще стало трудно дышать от затаенного протеста и горя. Однако он почувствовал: сейчас что-то случится. Помимо его воли, но именно из-за него.
Татьяна внезапно замолчала, грузно осела на пол, одной рукой сжала свою шею, а другой стала скрести некрашеные доски пола.
Ее глаза выпучились. Губы посинели, изо рта высунулся неожиданно большой темный язык. И без того пухлое лицо отекло, налилось багрянцем, который быстро сменился синюшностью.
Бориске не раз доводилось видеть удавленников: в дикой и лихой Натаре люди были вроде попавших в силки зайцев. Только вместо охотничьей ловушки – путы нужды и безнадежности. А выбраться из них легче всего через петлю на шею.
Но он не смог даже шевельнуться. Стоял и смотрел на труп, пока не раздался голос деда Федора:
– Ты чего это натворил, пакостник? Мразь лесная! Чем тебе баба не угодила?
Бориска хотел ответить, что он ни при чем и Татьяна сама свалилась без дыхания, но под грозным дедовым взглядом онемел.
Дед твердыми, словно деревянными, пальцами схватил его за ухо и потащил в сарай, где была сложена всякая утварь, потом навесил замок на щелястую дверь.
Бориска слышал, как приезжала милиция, как понабежали соседи и стали судачить о том, что бедную Татьяну придушил подобранный дедом лесной выкормыш – вот прыгнул на грудь, ровно рысь, и давай давить! – и почему бы не сдать неблагодарную тварь ментам. Слова людей в белом – «острая сердечная недостаточность» – канули в болото глумливых голосов, стали раздаваться выкрики: «Убить лесного гаденыша!»
Бориска ощутил ужас еще больший, чем на болоте. Ведь сейчас ему было что терять – деда Федора, местечко под всесильными куполами. Надежду на спасение.
Когда из дома двое соседских мужичков вынесли тело, один из них попросил остановиться – стрельнуло в плечо. Носилки опустили прямо на землю.
Бориска затрясся, глядя в щелку: ветерок откинул край простыни, и глаза встретились с мертвым взором Татьяны. Показалось, что покойница даже попыталась поднять голову, повернутую набок, чтобы ей было удобнее глядеть на Бориску.
«Почему ей не закрыли глаза? – в ужасе подумал Бориска. – Сейчас через них видит все, что творится вокруг, какой-нибудь иччи».
– Беги!.. – вырвалось из черного рта с вываленным языком. – Беги!
Мужики подхватили носилки и пошли со двора.
Остаток дня, вечер и ночь Бориска провел в узилище. Никто даже не подошел с кружкой воды. А ведь народу в дедовой избе собралось немало. И за забором – Бориска чуял – приткнулись несколько автомобилей.
С ним стало твориться неладное, как в лесу. Все тело саднило, а голову заполняли звуки. Казалось, он слышал даже то, что говорили в избе, только понять не мог. И ноздри ловили запахи, принесенные соседями и кем-то с дальних улиц, вообще из непонятных мест, где нет тайги и все провоняло неживым, чужим и страшным.
Бориска понял, что видит в темноте, как зверь, и с отчаянием начал шептать молитвы, но из глотки вырвалось урчание.
Как он смог услышать, о чем говорили в избе? Но слова точно громыхали у него в ушах:
– Искупление нужно, кровь! Чтоб на угольях шипела! Чтобы дым забил шаманские курильницы! Чтобы вопли порченого заглушили проклятые бубны!
– За пролитую Христову кровь взрежем жилы язычника! Пусть ответит за отнятую жизнь нашей сестры во Христе Татьяны!
– Чтобы крест воссиял, нужна жертва!
Бориска почувствовал, что злые слова направлены против него.
Голова стала подобна березовому костру, в котором затрещали прутья, загудело пламя. Перед глазами замелькала темная сетка, точно рой таежного гнуса.
«Беги! Жертва! Кровь!» Все мысли перемешались. Были среди них теплые, ласковые, как нагретый речной песок, – это мысли о деде. И еще бурливые, грозные, точно струи воды, которыми плюется голова речного змея. За какие зацепиться, Бориска не понял. Его тело откликнулось знакомыми судорогами. Но он сумел укротить мышцы. А вот как обуздать мир, который разодрало на две части, неясно.
Может, взять да и убежать со двора?.. А как же дед Федор? Нужна деду жертва – Бориска рад сгодиться. Что ему, крови жалко? Еще в Натаре один мужик, который обмороженным вышел из тайги по весне, рассказал, что он с напарниками по пьяни спалил зимовушку. И припасы тоже. Так они несколько дней пили талый снег, разбавляя его своей кровью, пока пурга не кончилась и не подбили дичь. Чем Бориска хуже их?
И словно в ответ на размышления его швырнуло о землю. Раз, другой, третий. Бориска поднялся, но чуть было не повалился от того, что под подошвой чувяка стала осыпаться вроде бы утоптанная почва. Ноги разъехались, заскользили вместе с ней…
Бориска взмахнул руками и тут же рухнул в громадную яму. О макушку забарабанили комья, щеку распорол невесть откуда взявшийся корешок.
В густом не то дыме, не то тумане стало невозможно дышать. Липкая взвесь забила ноздри, хлынула в рот. Затухавшим зрением Бориска уловил черные тени, которые сползались к нему.
Бориска попытался увернуться, но одна из теней приблизилась. Открыла желтые глаза с вертикальным зрачком. Дохнула смрадным холодом. Отросшие волосы на Борискиной голове встали дыбом – он даже почувствовал это шевеление. Тварь прильнула к его лицу, обдала едкой пеной. Торчавшие наружу зубы замаячили прямо напротив глаз. Багровая глубина пасти вспыхивала бледными огоньками.
Неужто он пропадет здесь? Вот так просто сдохнет в клыках чудища?
Но тварь почему-то не спешила расправиться с Бориской. В мире, где он вырос, человеку всегда дается миг покоя – на речном ли пороге, перед диким ли зверем, в метель ли, когда сбивает с ног и заносит снегом в считаные минуты. Жизнь и смерть зависают в страшном и коротком равновесии. Редко кто может воспользоваться этим мигом, мало кому удается уцелеть. Но все же случается…
Бориска рванулся, его кувыркнуло через голову. По животу будто край льдины скользнул. Бориска стал падать спиной, видя, как с когтистой лапы над ним разматывается что-то синевато-розовое, сочится багрецом. Его собственные кишки, что ли? Но как он может жить-дышать с выпотрошенным нутром?
И только тут полоснула дикая, гасящая сознание боль.
– Вот он, зверюга… – с ненавистью произнес чей-то голос. – Хватайте его, пока не утек. Тащите к реке, там ребяты надысь колесо приготовили.
Бориска лежал вниз лицом среди обломков досок и мусора во дворе. Он не сразу признал в человеке, плюющемся ужасными словами, деда Федора. Даже не шелохнулся, когда его перевернули тычками сапог под ребра. И когда схватили за ноги-руки и поволокли, тоже не дернулся. Не воспротивился, когда привязывали к щербатому занозистому колесу.
Хотелось ли ему жить? Да ничуть. Сейчас его, верно, сожгут, чтобы где-то там, в чернильной безбрежности июльского неба, Боженька заметил чад горящей плоти и пролил на землю благодать. Не об этом ли целый месяц твердил дед Федор, терпеливо глядя в вытаращенные от усердия Борискины глаза?
Его голова мотнулась – кто-то не сдержал ненависти к лесному выкормышу и ткнул кулаком в висок.
– А че это у него с кожей-то? – спросил один из мужиков.
Чьи-то руки разорвали ветхую рубашку.
– И здесь тоже, на груди…
– Пупырышки, ровно волосы повсюду прут, – откликнулся третий. – Слухайте, братцы, а человек ли он? Может, и вправду иччи, о котором старики говорили?
– Цыть, охальники! – прикрикнул дед Федор. – Не смейте поминать поганую ересь, шаманство это. Для чего мы здесь? Чтобы верой своей крепить православие, чтобы изничтожить мерзопакость языческую. Молитесь и делайте свое.
Кто-то нерешительно произнес:
– А что, мы его на самом деле… того… жечь будем? Попугали, и хватит. Отвечать потом…
– Перед Господом нашим потом ответишь, коли допустишь, чтобы языческая нечисть землю поганила! – выкрикнули из толпы вокруг Бориски.
– Да не менжуйся, он ж из этих, как их, неучтенных бродяг. Пришел – ушел, никому не доложился. Когда и куда – никто не знает, – успокоил чей-то голос, в котором явственно звучало нетерпение.
Едкий дымок от занявшегося прошлогоднего сена и веток заставил заслезиться глаза. Горло перехватило спазмом, а легкие чуть не разорвало от внутреннего огня, который просился наружу.
Бориска поперхнулся, ощущая в глотке словно бы тьму-тьмущую режущих стеклянных осколков. И выкашлял столб огненных искр. Увидел, как он, раздвигая ночную темень, взвился вверх.
С реки раздался знакомый рев.
Земля взбугрилась от чудовищных голов тварей, которые рвались из недр наружу.
Бориска даже глазом не повел. Он просто знал все, что происходит рядом. Пришли те, кто дал ему силу. Пришли вовсе не затем, чтобы он поблагодарил. Явились взять свое от нового иччи – дань головами тех людей, которые обрекли Бориску на сожжение. И он против воли подчинился.
Тело стало огромным и непослушным. Кожу словно пронзили раскаленными иглами – это рвалась наружу густая шерсть. Челюсти свело судорогой, десны хрупнули от прорезавшихся клыков. Хребет растянулся и выгнулся дугой.
Зверь даже не стал рвать державшие веревки, а просто переломил сухое дерево. Обломки колеса разлетелись в разные стороны. Медленно поднялся, взревел так, что лес отозвался громовым раскатом, и бросился на обидчиков.
Череп первого хрустнул под массивными когтями, как яичная скорлупа. Сграбастал второго, подмял под себя. Обломки костей порвали кожу несчастного.
Где же тот, самый главный среди бывших людишек, а сейчас – просто костей и мяса, еды для иччи?
Зверь обвел побоище горевшими ненавистью глазами.
Дед Федор повалился на колени, неистово крестясь, и это особенно взбесило зверя. Крест не смог уберечь старца от огромных клыков.
Горящие обломки колеса упали в сухостой неподалеку, и берег занялся огнем. Зверь поднял морду от теплых, исходивших паром потрохов деда и глянул на реку, где за языками пламени смотрел на него водяной змей. Гигантская башка чудовища выпустила из ноздрей струи воды и скрылась.
…Очнулся Бориска на мокрой земле. Все тело болело, как один большой синяк, и одеревенело от утреннего холода. Чтобы чуть-чуть согреться, он вскочил и принялся растирать безволосую кожу. Это были его руки, а не лапы, его кожа, а не шкура!
Бросил взгляд в сторону: над таежной грядой поднимался дым. Тут же в памяти вспыхнули события прошедшей ночи: дед Федор, раззявивший окровавленный рот, словно рыба на берегу, дергавшиеся в агонии тела мучителей.
И тогда Бориска повалился в высокую, окропленную росой траву и взвыл. Ему захотелось, чтобы все было как раньше, в Натаре, чтобы жива была Дашка, чтобы в его жизни не было ни водяного змея, ни желтоглазого, и главное – не было этой странной силы. Он попытался прошептать молитву, но, казалось, само тело воспротивилось одной мысли об этом и отозвалось страшной, ломающей кости болью. Бориска вскочил и, растирая кулаками слезы, побежал прочь.
После Тырдахоя он сторонился людей, особенно с доброжелательным взглядом – всюду чудились предательство, ловушки. Можно было сигануть в реку – к водяному змею. Или в тайгу податься навсегда. А то и под землю сверзиться, найдя выработанный отвал.
Но что-то держало – то ли неясные мысли, в которых маячила тырдахойская церковь, то ли нежелание терять свой облик. А облик-то этот – худоба до звона, вздутый от подножной пищи живот, рванье, нестриженые лохмы и пальцы с ногтями чернее звериных.
Мысли крутились вокруг заученного в доме Федора – Боженька сверху посылает «на земли» страдания. И их нужно терпеть до встречи там, «на небеси», а не в смрадных и кровавых местах, которые ему открылись.
Бориска не раз прибивался к сворам таких же, как он, отщепенцев, но те тут же отваливались от него, как ледышки от кровли по весне. Убегали прочь в диком страхе.
Никогда не забудется ночь на охотничьей заимке.
Бориска набрел на нее по осени, далеко учуяв мясной дух. И так захотелось хоть какого-нибудь варева, что ноги сами понесли к черной от времени развалюхе.
И ведь наперед знал, что все неладно, а поплелся. Если б то были охотники, собаки уже охрипли бы от лая. Кто ж без них отважится бродить в приленских лесах? Если такой же, как он, блукавый – безродный и бездомный, – от двери из лиственничной плахи тянуло бы довольством и радостью человека, ненадолго нашедшего приют.
А возле зимовейки смердело покойником. И еще той пропастью, где живут подземные твари.
Ни мертвяки, ни чудища Бориске не страшны. Его сердце глухо и часто забилось, потому что за дверью были живые люди. А от них ему уже досталось сполна. И все же он постучался.
Какое-то время избенка молчала. Но Бориску не обмануть – чьи-то глаза шарили по заросшему кустарником двору, кто-то, словно зверь, пытался учуять через дверь: что за гость бродит в осенних сумерках?
Бориска отскочил на несколько шагов за миг до того, как лиственничная плаха стремительно распахнулась, но не с целью впустить, а для того, чтобы зашибить насмерть.
Из затхлой темноты выступил мослатый дядечка в робе, его жесткий и быстрый взгляд сменился злорадным прищуром. Тонкие губы растянулись, обнажив зубы с частыми черными прорехами на месте выпавших. Или выбитых.
Это был тот зверь, страшнее которого нет в безлюдном Приленье, – беглый зэк.
Но Бориске было наплевать. Он, может, еще хуже – а кто убил деда Федора с мужиками в Тырдахое? Кто сеял смерть везде, где появлялся?
Только вот поесть бы по-человечески… вареного мясца, а не сырого или кое-как обугленного сверху на костерке. В тайге же принято никому в еде и ночлеге не отказывать.
– Этта кто у нас нарисовамшись? – ощерился зэк с веселостью, выдавшей давно спятившего от внутренней гнили человека. – Этта кто такой ха-а-арошенький по лесу нагулямшись и к дяде заявимшись?
– Поесть дашь? – без всякой надежды спросил Бориска, уже поворачиваясь, чтобы податься восвояси.
– Заходь, – дурашливо улыбаясь, произнес зэк.
Посредь избенки, на сто лет не крашенной печи с выпавшими кое-где камнями, исходил паром гнутый и изгвазданный накипью казанок. К печи приткнулись нары, к нарам – стол и табуретки.
– Вишь, дядик здеся один, дядик заждалси… – продолжил кривляться зэк. – Но дружок не задержалси. Каких краев будет наш дружок?
Бориска внезапно понял: что-то не так с этим густым паром. В сладковатом духе не было и следа терпкости таежной убоины. И не узнать, зверушка или птица угодила в казанок.
Зэк ткнул черным пальцем в Борискину грудь, и от этого в голове вспыхнул целый сноп искр. Бориска словно провалился под скрипучий пол, а когда открыл глаза, то не сразу сообразил, что смотрит на ту же избенку со стороны, сквозь густые заросли.
Снова эта легкость громадного тела, хотя теперь оно не казалось таким чужим, как в первый раз. Рядом с зимовейкой стояли двое: уже знакомый мослатый зэк и второй, тоже в робе, от которой остро тянуло кислятиной.
– За дровишками надоть сходить, – растягивая слова, сказал мослатый.
– Навалом их, неча, – стал отнекиваться «кислый».
– Не хватит, зима долгая, вон погляди, какое деревце – хорошенькое, сухонькое. – Первый взял напарника за подбородок и повернул в сторону тайги, указывая на ничем не примечательное дерево.
– Где? – «Кислый» испуганно пялился в чащу.
– Та вон же оно! – мослатый за его спиной поднял с земли крупный валун.
«Кислый» хотел повернуться, но камень обрушился на его голову, так что глаза вылезли из орбит.
В ноздри Бориске ударил хмельной запах крови. Звериное нутро заурчало, зубы ощерились сами собой, а когти взбороздили землю.
Мослатый подхватил за плечи оседающего «дружка» и поволок в сторону зимовки.
– Теперь хватит, – повторял он. – На всю зиму хватит.
В дверях зэк застыл, вглядываясь в кусты, где боролся с собой Бориска. Кажется, заметил бурую шерсть и быстро скрылся внутри избенки вместе с добычей.
Лес закрутился, сжался в точку, которая втянула в себя Бориску.
Он вернулся в избушку, грязный палец мослатого утыкался в грудь. Бориска встретился с зэком взглядом.
Таких в Борискином краю не выносили. Если удавалось распознать, гнали с собаками прочь. Рассказывали, что одного пришибли. Несмотря на злобность, окаянство, в родной Натаре могли друг с другом своей кровью поделиться, но поднять руку на человека с целью добыть пропитание – никогда.
А зэк, верно, подумал, что мальчонка оторопел от страха, поэтому продолжил дурковать, прикидывая, когда «дружка» оприходовать. Забил ногами чечетку, захлопал негнувшимися ладонями, затянул песню.
Бориска стал тоже притаптывать в дощатый пол, выводить свою песню. Зэк, не останавливаясь, подивился:
– Это где ж такое поют-то? Не слыхал. Давай-ко обнимемси да ты мне ишшо разок повторишь с самого начала.
Бориска не прервал слов, которые сами хлынули в голову, еще сильнее затопал.
И от этого ходуном заходила зимовейка.
А зэк вдруг уставился на порог, от которого оттеснил Бориску. У беглого глаза полезли на лоб, изъязвленный паршой. Потому что доски с треском приподнимались, рывками дергаясь вверх. Словно бы их кто-то толкал снизу.
Бориска было зажмурился: ну никак не хотел он видеть того, чьи части тела булькали на огне.
Да и зэк, наверное, тоже, так как забился, пытаясь сорваться с места и спрятаться. Как будто от иччи спрячешься. Ноги зэка намертво припаялись к полу.
Кости с обрезками мышц откинули половицы, показался залитый кровью череп. В глазницах – темные сгустки. Остов убитого выбрался из ямы. Направился к зэку…
Бориска тоже не смог шевельнуться. Так и простоял всю ночь, видя во тьме, как один мертвяк гложет другого.
Утреннего света было не разглядеть, потому что казанок выкипел и жирный вонючий чад превратил зимовейку в преисподнюю.
То, что пришел новый день, Бориска понял по отмякшим ступням и сразу же бросился прочь.
А от запаха пропастины уже не смог избавиться никогда.
В «Александровском Централе», психушке соседней области для особого контингента, Бориска оказался через четыре года скитаний. Душегубка, тюряга, ад, пропащее место – как только не называли эту больницу в старинном сибирском селе.
Но именно Централ дал Бориске возможность побыть человеком. Правда, недолго. Лекарства остановили духов, которые гнались за ним от самого Приленья, и теперь иччи бродили где-то далеко, лишь изредка тревожа душу воплями.
А врачи и соцработник Валентина Михайловна, крикливая тетка, от которой пахло хлебом, откопали в Борискиной голове ту малость, что он знал о матери и родной Натаре.
По всему выходило, что малолетний шизофреник – безродный сирота. Село Натара закрыто еще в прошлом веке как бесперспективное, а несколько семей промысловиков и золотодобывателей, хоть и жили в нем, но среди живых по документам не числились. Было решено за два-три года привить сироте кое-какие навыки для жизни в обществе, подлечить его, да и отправить в детский дом.
Бориске это понравилось. И ради казенной койки, уроков в школе, а потом и обучения чистой профессии по изготовлению обуви для заключенных он готов был терпеть все: лекарства, после которых было тяжко даже голову поднять, выходки соседей по корпусу, их бесконечное нытье: «Жрать хочу! Повара, медсестры, санитары – воры! Дерьмом кормят, а сами домой полные сумки волокут!»
Про сумки – правда. А про дерьмо – нет. Кормили трижды в день, и каждый раз давали по кусочку хлеба. Рыбный суп пах не хуже вареных оленьих кишок, которые изредка натарские охотники дарили его матери, беспутной Дашке.
Больные плевали в суп и опрокидывали тарелки в чан с отходами. А Бориска съедал все до капли. За это его невзлюбили.
Но не беда – Бориска и в Натаре не знал чьей-то любви, его, бывало, жалели, особенно мать Дашка, но чаще им тяготились. И он привык.
Но стерпеть, когда психи задумали насолить поварихе, не смог. Толстуха таскала помои скотине. Гоша, числившийся неизлечимым, решил отомстить поварихе за плохую еду и тайком насыпал в помои битого стекла. А Бориска все видел, Гошин замысел понял и рассказал ей. Ведь скотинку-то жалко.
Гошу посадили на очень тяжелое лекарство, разрушавшее печень. Его рвотой воняло на весь корпус. За это Бориску полагалось убить. А он, одурманенный лошадиными дозами лекарств, не смог учуять загодя.
Ночью в палате было душно от испарений напичканных аминазином тел. Худые животы бурлили от ужина – гороховой каши с комбижиром. Исколотые ягодицы с синяками в ладонь извергали канонаду.
Одежду и белье на ночь всех заставляли снять. К такой мысли пришел санитар, сожительствовавший со старшей медсестрой. Ей это показалось забавным – процессу лечения не помешает, и ладно.
Бориска маялся в снах и не услышал, как двое психов растолкали парня, который получил осколочное ранение в одном из военных конфликтов и выжил только благодаря крепкому организму. А его мозг, увы, не справился. Двадцатилетний здоровяк вновь и вновь переживал взрыв мины, видел ее везде, приходил в ярость только от одного слова.
– Вон у него мина, – сказали парню и указали на Бориску.
Бывший солдатик набросился на него и стал молотить кулаками по чему ни попадя.
И забил бы до смерти, если бы Бориска, так и не проснувшись, не схватил руками щетинистые подбородок и затылок и не скрутил до хруста.
Так и нашли солдатика возле Бориски – с вывернутой головой, раззявленным черным ртом и вытаращенными глазами.
Бориска, как и дистрофичные соседи по палате, остался в стороне – ну не мог же он расправиться с таким бугаем. И с записью в свидетельстве о смерти – «ишемическая болезнь сердца» – тело солдатика отправилось на местное кладбище.
Бориска, если бы был способен, удивился бы силе смертельного поветрия в Централе. Но он находился на усиленном лечении и не услышал, что Гоша, хихикая и гримасничая, попытался рассказать ему новость – санитара и старшую медсестру нашли сцепленными, как собак после случки, синими и дохлыми.
Однако, когда Бориску перевели на таблетки, он понял: духи обманули его. Они по-прежнему с ним. И стараются вытеснить самое дорогое – воспоминания о бледном лице матери на фоне обшарпанной стены барака и золотых куполах, о единственном, что еще не было изгваздано людьми и миром.
Тогда Бориска и подумать не мог, что вскоре ему предстоит потягаться не с иччи, а со зверем, который жил в нем самом.
Гоша, видимо, почуял в Бориске некую силу, стал лебезить, отдавать свой хлеб, до которого Бориска был большой охотник, задирать ему на потеху больных, уже совсем потерявших связь с миром.
Однажды он плеснул кипятком из кружки в лицо одноглазого старика и рассмеялся, оглянувшись на Бориску: мол, смотри, как весело завывает дохляк. Руки к самому носу поднес и, видать, не понял, что глаз-то тю-тю…
Бориска ощутил, как гнев заливает все перед ним знакомой темнотой. Но ничего не сказал и не сделал, только посмотрел вслед санитарам, потащившим идиота, который лишился единственного, что было ему доступно, – зрения.
Гоша отбыл неделю в одиночке и снова появился в палате, похожий на черта из-за синяков и ссадин на обезьяньей морде: он за свои поступки не отвечал, за его изгальство над стариком наказали санитаров, одного даже уволили. Оставшиеся полечили буйного пациента по-своему: не лекарствами, а кулаками.
Гоша выгнал с койки напротив Борискиной новенького больного, уселся и, раззявив рот, стал показывать, скольких зубов он лишился.
Бориска уставился в угол, стараясь не встретиться с Гошей взглядом.
Потому что завоняло чадом и пропастиной, жирная гарь закоптила все вокруг: и зарешеченные немытые окна, и худые фигуры на койках, маявшиеся в своих мирах, и Гошу, который от обиды за невнимание начал плевать на пол сквозь дыру между оставшимися зубами.
Бориска зажмурился. Только бы не рванула из его груди та сила, что может и мертвых поднять, и живых навсегда упокоить. Он стал думать о золотых куполах, о том, что понял когда-то из молитв. Даже о матери вспомнил.
А кожу жгли и кусали волоски звериной шкуры, и зубы ломило, и хребет трещал. Ветхая линялая пижама порвалась по швам рукавов.
Нет, только не зверь! Пусть люди, которые рядом, на людей-то не похожи ни мыслями, ни поведением. Но создал их не зверь. Нельзя отдавать их ему.
Из губы, раненной лезшим наружу клыком, прыснула кровь.
Нет!
И ему удалось сдержать зверя. Но высвободилось что-то иное, вроде незримого огня. Волна дрожавшего, как над костром, воздуха ринулась от Бориски на Гошу, других больных, окутала каждого коконом и… исчезла.
Бориска так боялся, что с несчастными случится плохое. И взмолился: если все обойдется, то пожертвует собой, каждым часом жизни, откажется от лечения и возможности изменить судьбу, вернется туда, откуда пришел – в позабытую и ненужную миру Натару, тайгу на берегах притока Лены. Он готов остаться в звериной шкуре навсегда, только пусть не гибнут люди.
А пациенты в палате не только не умерли, но и враз изменились. Бориска удивился их преображению, несмотря на то, что самого жгло и крутило страдание.
Гоша вдруг осмотрелся вполне осмысленно, как здоровый, подскочил, потряс решетку на окнах, подергал дверную ручку и бурно разрыдался, повторяя сквозь сопли: «Только не тюрьма, только не тюрьма! Удавлюсь!»
Седой идиот с отечным лицом без возраста, который лежал на голой мокрой клеенке, поднес руки к лицу, увидел засохший кал на пальцах и захотел встать. Но только спустил с кровати тонкие ноги с неживыми мышцами и свалился на пол. Тоненько заплакал: «Мама!..»
Вскоре вся палата рыдала. Бориска понял, что навредил больным еще больше, чем если бы принес им смерть.
Бориску обкололи лекарствами, поместили в изолятор с решетками. Но что такое путы и решетка для иччи? В первую же ночь он ушел через окно.
Ночами же брел через леса и болота, вдоль железных дорог и берегами рек, стремясь добраться до Лены, а потом вниз по ее течению до Натары. Не ел, не спал, стал почти тенью – кожа, кости да горящий взгляд одержимого. Мысль вернуться в Натару и освободить мир от себя гнала его вперед.
Когда Бориску, обезумевшего от скитаний, голода и боли, нашли туристы в тайге, он уже ничего не понимал и не помнил.
Сначала появилась женщина, увидела скелет в лохмотьях, взвизгнула и опрометью скрылась за деревьями. Вдалеке раздался ее пронзительный крик о помощи.
В Борискиной голове стрельнула мысль: «Люди! Беда!»
Он попытался встать и повернуть назад, в глухую чащу, где нет искуса убить человека, но ноги запутались во вьющихся по земле корнях так, что Бориска рухнул и сильно приложился о дерево. Из глаз посыпались искры. Сил подняться уже не было. Он знал: эта немощь кончится сразу же, как только освободится заточенный в слабой плоти зверь. Но лучше умереть. Или отдать себя в руки незнакомцев, которые, как все люди, причинят ему только зло и боль.
Вскоре послышался мужской голос, низкий и густой, как гудение осиного гнезда.
– Поглядите-ка, малец! Вылитый маугли. – Над Бориской склонился человек с пышной бородой. – Парень, ты откуда такой?
Ответить не получилось – просто не шевелились губы, а глотка не выдавала никаких звуков, кроме воя.
– Дела-а… – протянул человек и бросил через плечо: – Помоги. Оттащим его в палатку.
Двое ухватили его и понесли. Третий аккуратно придерживал голову, а женщина поправляла лохмотья, поднимала сваливавшиеся с груди Борискины руки с чудовищными ногтями.
Потом Бориска проваливался в забытье, иногда просыпался, слышал голоса: знакомый мужской, порой другой, неведомо кому принадлежавший, скрипучий, как карканье вороны, и очень редко – женский.
Его поили чем-то горьким и теплым. Он падал в пламя, в котором извивался исполинский змей, из чьей пасти вырывались не струи воды, а языки огня. Могучий хвост пытался обвить Борискино тело и сдавить до костного хруста. Сквозь эту вереницу безумных видений ворвалась сильная и прохладная рука, схватила его, потянула на себя, и Бориска вынырнул из пекла.
Вскочил. Мокрая тряпка сползла со лба на нос.
– Очнулся, маугли? – бородатый положил руку на плечо найденыша и аккуратным, но уверенным движением заставил снова улечься в теплый спальный мешок. – Тихо-тихо, полежи еще.
На берегу широкой реки костер швырял искры в звездное небо. Темнело. У огня сидела уже знакомая женщина, наверное, красивая по меркам того места, откуда она родом, а по Борискиным – так краше и не бывает, и с опаской поглядывала на него.
Рядом высокий, похожий на жердь, мужчина потягивал что-то из алюминиевой кружки, и с каждым глотком его острый кадык ходил вверх и вниз.
Сколько раз приходилось Бориске сидеть у ночного костра, но никогда он не ощущал такого умиротворения и покоя. Словно каждый из незнакомцев был не просто человеком, а кем-то равным Боженьке, только не на иконе, а в таежной глуши.
Бородатый отошел и скоро вернулся с дымящейся миской. Каша! Казалось, никогда в жизни Бориска не ел такой вкусной гречневой каши с крупными кусками мяса.
Бородатый терпеливо подождал, и только когда Бориска заскреб ложкой по дну мятой миски, завел разговор.
– Как тебя зовут, маугли?
Бориска, с трудом ворочая опухшим языком, назвал свое имя. Кто такой маугли, он не смог понять. Может, незнакомцы так своих иччи называют. Или всех найденных в тайге – ему-то какая разница?
– Видать, ты не один день шел.
Бориска угукнул.
– В лесу ночевал?
«Маугли» покивал головой.
– А скажи мне, Борис, пошто занесло тебя в такую глушь?
Выпытывает. Зачем? Сказать правду? Нельзя. Про Тырдахой, про деда Федора, про зэка. Нельзя! Иначе тут же отправят в больницу для психов или куда похуже.
– К матери еду. В Натару, – выдавил Бориска. – Деда у меня умер. Лесником он был…
Бородач с прищуром посмотрел – как пить дать не поверил! Но промолчал, кивнул, будто дал понять: не хочешь отвечать – дело твое, поможем чем можем, но и держать не станем.
Он достал из-за пазухи карту, подставил ее под пляшущий свет костра, поводил пальцем, снова кивнул, бормоча под нос: «Так-так, Натара, Натара… Вот она!»
А потом добавил:
– Отправимся поутру – завтра вечером будешь в своем поселке.
Женщина попыталась возразить, мол, нужно отвезти подростка в крупный поселок, вдруг его ищут, да и вообще негоже оставлять малолетнего в полных опасностей местах.
Бородач ответил:
– Знаешь, как здесь говорят о том, что нельзя стоять на пути человека и вмешиваться в его жизнь? «Не кричи ветру, что он не туда дует. Не лови его в свою шапку». Считается, что навязать свою волю другому – грех, за который придется ответить. Ибо неизвестно, кто или что направляет идущего. Отсюда множество обычаев: встретить с почтением любого бродягу, предоставить кров и еду, не спрашивать ни о чем, не провожать и не прощаться. Вдруг за людьми наблюдают таежные духи?
Женщина опасливо оглянулась на черную стену деревьев.
А Бориска прямо у костра провалился в сон, на этот раз без сновидений.
Утром они тронулись в путь.
Компания путешествовала на небольшом катере. Когда Бориска бывал в Кистытаыме, видел с берега, как моторные лодки бороздили Лену, соперничая с речным змеем в реве и скорости, и мечтал, что когда-нибудь прокатится на одной из них.
И вот он на палубе катера, но от этого никакой радости. Как натарский змей отнесется к самым лучшим в мире людям, которые ради него поменяли маршрут, да и вообще вели себя так, будто никого важнее «маугли» нет на белом свете?
Оказалось, бородач был из этих краев, другие, то ли в шутку, то ли всерьез, называли его егерем. Спутники егеря – жердявый и женщина – были туристами откуда-то из совсем дальних мест, которые и представить трудно. Жердявый все больше молчал, стоял на палубе и смотрел вдаль, а женщина, которая поначалу сторонилась Бориски, к середине дня привыкла, стала хлопотать вокруг него: то накрывала его красивым мохнатым одеялом под названием «плед», то приносила что-нибудь вкусное. Чем-то она напомнила горемычную Дашку, но мать никогда не заботилась о нем с такой нежностью.
Бориска больше молчал, может, из-за того, что отвык от людей, но ему было приятно слушать болтовню женщины, густой бас бородача и редкое карканье жердявого, хотя понимал из сказанного он далеко не все.
Вскоре на берегу показались дома.
– Твоя Натара, – кивнул егерь в сторону полузавалившихся избушек.
Поселок был пуст. Над крышами не вился дым. Не было повседневной суеты и обычных шумов: не ревела скотина, не рычал списанный с хозяйства золотопромысловиков бульдозер, не лаяли дворовые псы, не носилась горластая ребятня. Мертвая тишина окутывала еще недавно живой берег. Молчал даже речной змей, упрятав башку за камни.
Бориска прислушался к себе: вроде он должен обрадоваться возвращению, ощутить легкость и свободу, а вместо всего – горечь и пустота, точно что-то потерял.
Катер подполз к торчащим из-под воды столбам, в которых с трудом угадывались остатки причала.
– Эй, маугли! – Жердявый стоял за спиной. – Возьми-ка вещички, вдруг еще придется в лесу ночевать.
Он протянул большой сверток.
– Теплый спальник, консервы да кое-какой таежный припас. А мы назад будем возвращаться, с собой тебя прихватим, если захочешь, конечно, – добавил он и первый раз за все время улыбнулся.
Бориска принял подарок, переживая странное чувство – слезы пополам с радостью. Ему никто раньше не дарил что-то вот так просто.
Бородач потрепал за плечо, женщина приобняла. Бориска спрыгнул на шатающиеся доски и, с трудом держа равновесие, перескочил на берег; когда он обернулся, то катер уже скрывался за изгибом реки.
Барак, в котором он раньше жил с матерью, пустовал, даже не было следов крыс, которые следуют за человеком в любую тьмутаракань.
Бориска открыл дверь их комнаты: изнутри дохнуло сыростью, нашатырем и, кажется, еще сладковатым душком смерти.
Он прошел дальше по коридору и заглянул к соседям: то же самое, от былого порядка не осталось и следа. Будто те, кто покидал это место, старались забрать из комнат как можно больше ценных и не очень вещей.
Что Бориска искал среди этой рухляди? Другого человека или себя прежнего? Он вернулся на улицу. А что если Натара окончательно опустела? Куда ему идти?
Бориска закрыл глаза и прислушался. После встречи с добряками-туристами его обоняние притупилось. Но тут, в опустевшем поселке, оно снова набрало силу.
Рядом стояло почтовое отделение, под крышей висела перекошенная табличка, на которой видны были только последние буквы, остальные заслонили хлопавшие на ветру обломки шифера. От здания тянуло человеком. Нет, двумя. Один запах был ему знаком. Очень знаком.
Кусты неподалеку зашевелились. Бориска сморщился от похмельной вони, которую принес ветерок.
На поселковую дорогу вывалился человек. Одной рукой он придерживал штаны без ремня. Другую прятал за пазухой. Мутный взгляд раскосых глаз уперся в Бориску.
– Малец, ты откудова? – наконец спросил незнакомец и потер многодневную щетину.
– Жил я тут. С матерью, – угрюмо ответил Бориска.
Не отводя водянистых глаз, таких же, как у зэка из зимовейки, человек крикнул: «Вера!» Замер. Так они и простояли напротив друг друга, пока не открылась дверь почтового отделения.
На пороге стояла сестра Верка. Она сильно изменилась с того времени, когда Бориска видел ее, лицо опухло, как у тех, кто долго пьянствует, но даже это не могло скрыть былой сахалярской красоты.
Но как же так? Он ведь сам видел, как она умерла. Он помнит волокушу, трясшуюся голову покойницы, брошенное в тайге тело… И свое горькое отчаяние, и одиночество перед бедой.
– Ой! – вскрикнула Верка и прижала ладони к щекам, бросила вороватый взгляд на поклажу брата.
Вот по нему-то Бориска и понял, что Верка жива, что напротив него не дух, принявший облик сестры, а она сама.
Наконец Верка сказала мужику:
– Да что ты стоишь, как тюлень, не видишь, что Борька вернулся?!
Мужик не знал, что должен делать, когда вернулся какой-то Борька, поэтому молча кивнул и пошел в дом.
Вот почему этот запах оказался таким знакомым! Ведь это его, Бориски, родная кровь. Не зря он вернулся в Натару. А вдруг… вдруг мать тоже жива? И значит, можно проделать обратный путь – от зверя к человеку? От безродного, бесприютного иччи, сеющего зло и смерть, к обычному мальцу, у которого есть семья?
– Да ты проходи, – нерешительно позвала его сестра. Однако сама с места не двинулась, будто ждала, что брат откажется и уйдет восвояси.
Глядя исподлобья и чутко вздрагивая ноздрями, Бориска вошел в дом. Так же, как и в бараке, здесь царили сырость и пустота. Но было видно, что все-таки тут жили и распоряжались бывшим почтовым хозяйством: на столе – коричневая упаковочная бумага, в углу – топчан. В воздухе еще сохранился слабый запах сургуча, по углам стояли коробки с туго затянутыми пачками писем, старых газет, каких-то документов.
– А Зинаида с Витей, они того, уехали в поселок. Все уехали, – растерянно сказала сестра. – Когда с Васькой вернулись, тут уже никого не было. Да ты садись. Есть будешь?
Верка поводила в тазике с водой глиняной тарелкой, плеснула в нее какого-то месива и поставила на стол. Взяла большой нож с покрытым ржой лезвием и покрошила в миску подсохший хлеб.
Есть Бориске не хотелось. Тем более эта болтушка, в которой плавали картофельные очистки, комочки муки и размокшие хлебные крошки, вызывала только тошноту и желание опрокинуть стол, отшвырнуть тарелку.
– Верка, – начал он, с непривычки трудно подбирая слова, – а ты помнишь болото и лес, где мы с тобой расстались?
Верка замотала головой. В ее глазах застыло пьяное недоумение и обида: жила себе, водку пила, а тут брат объявился. Спрашивает про что-то докучливое.
– Я тебя на болоте встретил. Потом ураган случился. Или водяной змей прополз. Ты упала и дышать перестала. Я волокушу сделал, но дотащить тебя не смог, – стал медленно рассказывать Бориска.
Верка тупо глядела на брата, а потом спохватилась:
– Так ураган помню. Всю Натару разметало. Речка из берегов вышла. Я после в Кистытаым подалась, там Васю встретила.
Сестра снова замерла, прислушиваясь к тому, как возится в сенях мужик.
Бориске стало ясно: Верка так же далека от него, как если б была мертвой. А все водка… Жаль, хорошие люди не подарили ему спиртного, а то бы разговорить Верку было проще простого.
Тем временем появился Васька. Он уселся рядом, и перед ним возникла початая бутылка.
– Будешь? – спросил он Верку.
Сестра кивнула. Лицо ее озарилось радостью: тусклые глаза блеснули, губы пришли в движение и растянулись в улыбке впервые с момента встречи.
– Рассказывай, Боря, откуда тебя к нам занесло? Сам дошел или помог кто-то? – водянистые глаза внимательно разглядывали Бориску. От этого взгляда ему стало неуютно и беспокойно, как не раз бывало в лесу перед бурей.
– Туристы помогли. На катере довезли. Не слышал, что ли? – резко ответил Бориска. Он прекрасно помнил, как далеко разносились в хорошую погоду звуки работавших моторов или рев двигателей вертолетов. И тогда на берег или пустырь сбегалась вся Натара от мала до велика. А если Веркин хахаль, слыша катер, предпочел просидеть в кустах, значит, он прятался. Раз прятался… нужно с ним держать ухо востро.
– Аха, на катере… оно конечно… – протянул с пониманием Васька и опрокинул стакан. Снова уставился на Бориску.
Разговор не клеился. Приближалась ночь, в помещении горел лишь кудлик, отбрасывая на стены причудливые тени, и в полутьме еще больше клонило ко сну.
Бориска молча встал и пошел в соседнюю комнату. В ней хранилась всякая рухлядь, на полу как попало были свалены пустые полки.
Бориска расстелил спальник в свободном углу. Свернулся внутри калачиком, вдохнул запах меховой подкладки – запах другого мира и других людей, доброты, заботы и надежности.
Верка с хахалем о чем-то шептались за столом. Бориске даже не нужно было напрягаться, чтобы расслышать их.
– …тебе говорю, это тот пацан, которого Федор в Тардыхое нашел! Я тебе про него рассказывал!
– Не может быть! Это Борька… – заплетающимся языком ответила Верка.
– Ага, тогда твой брат порешил мужиков в Тырдахое!
– Нет, Борька такого не мог, – пьяно возмутилась сестра не ради заступы за брата, а так, чтобы возразить и проявить кураж.
– Вот я тебе и говорю, это не твой брат, а иччи прикинулся им! А Борька сгинул в тайге.
Сестра в ответ всхлипнула.
– Точно-точно, – Васька будто убеждал самого себя. – Говорю тебе, это мертвяк. То-то он не ел, потому что ему наша еда ни к чему. Он людей жрет!
Верка пьяно икнула.
– Это он сейчас притворился, вроде дрыхнет, а только дождется, как мы уснем, сразу в шею вцепится. Надо его прикончить, – наконец заключил он.
Звякнуло лезвие кухонного ножа.
К Борискиному лежбищу приблизились тяжелые шаркающие шаги.
– А спальничек я возьму себе, – пробормотал Васька.
Он хотел еще что-то добавить, но не успел: со сломанной шеей грузно повалился на пол.
В соседней комнате дико закричала сестра. Ее крик взметнулся над опустевшим поселком и резко оборвался.
Бориска бежал через лес. За спиной осталась мертвая Натара, гниющий барак и почта, внутри которой лежало изуродованное тело и тряслась от беззвучного плача Верка, со страху лишившаяся голоса. Жаль было только подаренного жердявым спальника.
Необутые, мозолистые после долгих скитаний ноги все равно ощущали каждый сучок, каждую неровность. Ветки остервенело хлестали по лицу. Но боли он не чувствовал, потому что другая мука разрывала его изнутри.
Зачем он добрался до Натары? Видимо, снова постарались духи, завлекли и обманули. Неужели для того, чтобы столкнуть нос к носу с прошлым?! Чтобы убить Веркиного хахаля? Достаточно уже крови! Ведь он клялся и обещал, что никогда никого не тронет.
Выход один – убить себя. Сгноить голодом в чаще. Напороться грудью на сук. Или забраться на сосну и сигануть вниз.
Душевная боль сменилась неистовством, и Бориска даже не заметил, как холодную осеннюю ночь будто смахнуло рукой, а высоко над лесом нависло бледное солнце. Покрытые шерстью лапы с черными когтями несли напролом его огромное тело сквозь тайгу.
Потом что-то изменилось. Из чащи потянулся след, его запах был таким дурманящим, что глаза заволокло багрянцем, а сердце погнало кровь по жилам с небывалой силой. Мысли о смерти, да и другие тоже, покинули лобастую мохнатую башку с горевшими от лютости глазами, которые видели мир и его изнанку тысячи лет назад, знали законы жизни, искали в непроходимой чаще то, чего нет важнее.
С наветренной стороны дохнуло теплом, зверь остановился, с хрипом втянул воздух и бросился через заросли.
В просветах между деревьев показалась маленькая голова – колченогий лосенок почувствовал хищника и попытался скрыться. Но зверь вырос перед ним, поднялся на задние лапы. Детеныш шарахнулся, не удержался на трясшихся ножонках, одна из которых была короче. Тут же могучая лапа обрушилась ему на шею. Теплая густая кровь полилась на землю. Зверь лакнул ее – не то! Не тот запах, по которому он шел.
Ноздри нащупали тонкую нить пьянящего следа, который тянулся дальше. Из пасти вырвался рев, и зверь ломанулся в чащу.
Его охватили доселе неизвестные ощущения: неукротимая мощь в каждой клетке тела и азарт погони. В голове нарастал стук, и казалось, что он звучал не только внутри, но и вокруг, в воздухе, весь лес содрогался от этих ударов.
След становился яснее. Петлял меж деревьев, обрывался, но зверь снова находил его.
Наконец он вывел на опушку, где привалилась к дереву женщина. Во сне она широко разметала обнаженные ноги. Кофтенка распахнулась, и на полной рыхлой груди темнели соски, стоявшие торчком, как молодые шишки.
Зверь остановился, раздувая ноздри. Настиг!
Это его самка. К ней вела неукротимая сила. Зверь поднял башку и огласил мир победным ревом. А внизу его живота разгорелось пламя. Где-то на краю сознания замаячило странное имя «Дашка» и обрывочные, глубоко спрятанные воспоминания о чем-то, возможно, очень важном… Крики роженицы. Удары топора за крыльцом барака. Сочившийся кровью узел в руках какой-то девки. Синеватый профиль на фоне грязной облупившейся стены. И золотые луковицы куполов, разлетавшиеся прахом.
Зверь отмахнулся от видений, как от назойливого таежного гнуса, и с ревом бросился на лежавшую.
Мерзкий, режущий ноздри запах спиртного оглушил нюх, но было уже все равно. Зверь навалился на женщину, проник огромной напрягшейся плотью во влажное теплое нутро.
Она не удивилась, не обмерла от страха, только попыталась что-то сказать, а потом безумно расхохоталась. Когтистая лапа полоснула ее по бедрам, но женщина словно не почувствовала боли. Из вспоротой плоти хлынула кровь. И только в этот миг жертва закричала от сумасшедшего наслаждения – протяжно и дико. Она содрогнулась, забилась в конвульсиях, затихла. А потом снова и снова стала поддаваться навстречу неиссякавшей животной страсти.
Над лесом равномерно грохотал бубен. В такт ему качнулась, цепляя верхушки деревьев, голова исполинского змея с желтыми глазами. Он скроется в речной глубине, вцепившись зубами в свой хвост. А зверь начнет свой путь заново.