Отвечая «Да» Вы подтверждаете, что Вам есть 18 лет
Прабабушке Евдокии было почти 90 лет. Её кожа напоминала старый пергамент, испещрённый морщинами-иероглифами целой жизни. От неё пахло лекарствами, сухими травами и тем особенным запахом старости — смесью пыли, нафталина и уходящего времени. Её правнуки, Ваня и Лиза, часто оставались с ней одни, потому что она почти ничего не видела, и помогали ей, чем могли. Хотя она и сама отлично справлялась, как никто другой в её почтенные годы. «Сердце у меня молодо, вот и живу» — частенько повторяла она, и дети верили, потому что не знали, что это сердце уже давно было пустой камерой, в которой эхом отдавались только удары, но не чувства.
Ваня и Лиза всегда с вниманием и интересом слушали рассказы своей бабушки. А она всё вспоминала детство. Голодное и босоногое, начала 20-го века. Это было смутное послереволюционное время. Для малышей эти истории казались сказочными и дикими. Они плакали, жалея её, и слёзы катились по их щекам, горячие и солёные, тогда как у бабушки глаза оставались сухими, как осенние листья.
В раннем возрасте Евдокия, или попросту Дуся, оказалась в приемной семье, в которой и без неё было десять детей. Сколько тогда ей было лет, она не помнит, так как не знает точной даты своего рождения. Знать бы ей тогда, что день рождения — это не просто дата, а начало отсчёта времени, которое можно любить или ненавидеть.
В приемной семье, будучи маленькой девочкой, она работала нянькой: смотрела за детьми. Ела один раз в день после того, как поедят её «приемники», спала на скамье, укрывшись холщовой тряпкой. Она хотела бегать по улице с ребятишками, но её не отпускали, бесконечно нагружая работой. Через год она сбежала от них и осталась на улице.
Однажды, весной, она нашла на помойке куклу. Без глаза, с оторванной рукой. Прижала к груди и улыбнулась. Впервые. Ночью, в колокольне, она разговаривала с куклой, дала ей имя. А утром кукла исчезла. Может, её украли, а может, ветром унесло. Дуся не плакала. Она просто сжала кулаки и больше никогда не улыбалась.
«Ночевалку» нашла в старой, заброшенной церковной колокольне. Внутри пахло плесенью, голубиным помётом и холодным камнем. И тишиной — густой, липкой, как смола. Свет проникал только через узкие щели, рисуя на полу пыльные световые столбы, в которых танцевали мириады пылинок. По углам шелестела солома, принесённая ветром, а где-то высоко под куполом ворковали голуби. Днём бегала с беспризорниками, воровала у булочника, толстяка раззявы, хлеб. Это было для неё самым потешным занятием — дразнить и таскать хлеб. Так весело ей ещё никогда не жилось, пока не пришла зима...
И в самый холодный и голодный день, когда мороз сковал улицы ледяным панцирем, а дыхание превращалось в белые облачка, которые тут же замерзали в воздухе, толстяк-булочник поймал её, рванул ухо так, что оно наполовину надорвалось. Долго пинал. Тяжёлыми, чёрными сапогами. Глухой стук. Удар. Еще удар. Каждый отдавался в костях, в зубах, в висках. Сначала боль острая, режущая. Потом — тупое, разлитое пылание. Рёбра хрустели. Влажно, противно. Во рту — солоно-горько. Кровь. Горло. Дышать невозможно. Темнота.
Ребята отволокли её в колокольню и закопали в соломе. Они были уверены, что она там и умрёт.
Очнулась Дуся и не знает, сколько времени так провела, но запах и вкус собственной крови запомнила навсегда. Всё тело болело, а руки не поднимались. Не было сил скинуть пропитанную кровью солому со своего лица. Слёзы катились по щекам, размывая кровь. Не было сил для стона или крика, всхлипы становились всё тише. В этот момент девочка поняла, что умирает. Из последних сил хриплым, слабым голоском она прошептала: «Помогите! Хоть кто-нибудь!»
От пронизывающего, костного холода тело Дуси стало остывать, она уже не чувствовала ничего. В арки старой колокольни ворвался морозный ветер, который выл, как раненый зверь. Сено поднялось над ней и повисло в воздухе. И сквозь него показался мужчина с чёрными крыльями за спиной, размах которых был невероятно огромным. На фоне чёрных крыльев мелькнула белая голубка. И исчезла. Дуся пыталась отползти, каждый мускул в её избитом теле кричал от боли, но тело не слушалось, было тяжёлым и чужим, будто налитым свинцом.
Его лицо оказалось перед глазами девочки. Крылатый мужчина, похожий, то ли на ангела, то ли на демона, смотрел на маленькую беззащитную девочку прозрачными, как лёд, глазами. В них не было ничего человеческого: ни злобы, ни жалости, ни любопытства. Только пустота, холодная и бездонная, как ночное зимнее небо. Его крылья шуршали, как сухой пергамент, и от них веяло морозным звоном. И этот взгляд прожигал не только кожу, но и что-то внутри, что-то глубокое и важное, о чём она даже не знала. Голос в голове сказал: «Я дам тебе жизнь, а ты мне душу!»
Дуся не понимала, почему он выбрал именно её. Может, потому что она была одна? Или потому что её душа, несмотря на всю грязь и голод, всё ещё была чистой? Ангел, казалось, читал её мысли: «Ты сильная. Ты выживешь. А твоя душа... она мне нужна.»
Дуся не знала, что такое душа. В её короткой жизни были только голод, холод и боль. Душа? Какое-то церковное слово, которое священник говорил на проповедях. У беспризорников не было душ, были только животы, которые нужно было наполнять, и тела, которые нужно было согревать. Она знала только одно, что у неё ничего нет. Ни родителей, ни дома, ни еды. И как только приоткрыла рот, её сдавила непреодолимая сила. В глазах потемнело...
Когда сознание вернулось, девочка смогла дотронуться до своего лица. Тело продолжало болеть, но она смогла встать на ноги. Шаг за шагом, и пошла.
Всю свою жизнь Евдокия хромала, была глуховата и очень болела. Особого счастья и удачи не было. Военное, беспризорное детство, голод, холод, тяжёлая, каторжная работа, которая перемалывала кости и сушила душу, сделала её жесткосердной. Однажды её дочь, тогда ещё маленькая, упала и разбила колено в кровь. Евдокия посмотрела на плачущего ребёнка, на кровь, смешивающуюся с грязью, и сказала только: «Сама виновата, надо смотреть под ноги». И ушла, оставив девочку одну во дворе. В её груди не дрогнуло ничего, только пустота.
Так было со всем. Когда соседка пришла за солью, Евдокия молча протянула щепотку, даже не взглянув. Когда муж напивался и бил посуду, она просто уходила в другую комнату и смотрела в стену. Её не трогали ни чужие беды, ни свои. Она существовала, как механизм: есть, спать, работать.
У неё было два мужа, и те тираны, пьяницы и дебоширы. Трое первых детей умерли, не прожив и года. В живых осталась только одна дочь — бабушка её правнуков. Такая нелёгкая доля сделала женщину хладнокровной, не умеющей сопереживать, сочувствовать, любить. Свою дочь она ни разу не хвалила, не обняла и не поцеловала. Она стала безучастной и бездушной, как выветренный камень, ко всему, возможно потому, что тот самый ангел отнял у неё душу.
Внуки жалели её, слушая рассказы о прошлом. А перед смертью Евдокия стала бояться оставаться одна. Она была уверена, что за ней придет тот самый мужчина с чёрными крыльями. Для семьи это было больше похоже на бред человека, чей разум постепенно покидал её. Но дети продолжали с ней сидеть. За день до её смерти, Дуся не отпускала детей ни на минуту. Все время кричала, просила держать её за руку и велела задернуть шторы в спальне. Ваня и Лиза были очень страшно. А бабушка все повторяла: «Он придет, не пускайте его!»
Ближе к вечеру в её спальне задрожало стекло, раздались стуки в двери. Дети смотрели в глазок, но там никого не было. Они плакали и просили Боженьку о скором возвращении мамы с работы. Ближе к вечеру у бабушки отнялась речь, и дети не могли уже понять ни одного её слова.
Вернувшись с работы, мама сменила их. Она сидела с умирающей весь вечер, не оставляя ни на минуту. Держала бабушкину руку и думала о том, как та ни разу не обняла её. Она выросла, не зная материнской ласки, и потому со своими детьми была особенно нежной. Она давала им то, чего не получила сама. И теперь, глядя на угасающую старуху, она чувствовала не боль, а пустоту. Ту самую, которую носила в себе Евдокия.
Ночью за окном бушевала вьюга, и ворвавшийся в спальню морозный ветер с треском распахнул заклеенное на зиму окно спальни Евдокии. В комнату посыпался снег, женщина кинулась к окну, скорее его закрыть, а когда повернулась, то увидела, что её измученная болью бабушка стоит в дверном проёме...
Евдокия издала стон, вернее скрип. Из приоткрытого рта вылетело тёмное облачко, размером с футбольный мяч. Оно не просто вылетело — оно вырвалось, будто его долго держали взаперти. Облачко было не просто тёмным, а густым, плотным, почти осязаемым. В нём клубились оттенки: синева тоски, багровые прожилки боли, чёрные вихри забытых обид. Оно немного повисело в воздухе, колеблясь, как будто не решаясь, затем медленно начало растворяться, не исчезая, а становясь частью воздуха комнаты. Оно таяло, становясь тоньше, прозрачнее. И вдруг — звон. Тонкий, высокий, как стекло. Звон, которого никто не слышал, но все почувствовали. Облачко дрогнуло и исчезло. А в комнате остался лёгкий запах миндаля и мокрого камня. И тишина. За окном, в снежной мгле, пролетела стая птиц. Белых, как снег, и чёрных, как ночь.
Евдокия рухнула на пол. От увиденного женщина закричала, разбудив детей. Они тут же поняли, что всё: бабули больше нет.
Приходил ли кто за ней, никто так и не понял. Но их мама верила, что за бабушкой приходил тот самый чёрный ангел — ангел смерти. А Ваня и Лиза, став взрослыми, иногда вспоминали то тёмное облачко и думали, что, может быть, это и была та самая душа, которую бабушка так долго носила в себе, но не могла ощутить. И теперь, наконец, она была свободна.