Отвечая «Да» Вы подтверждаете, что Вам есть 18 лет
Морская вода разбивается о мои ноги, пока я стою на берегу, сжимая в руке пожелтевшую фотографию. На ней — мужчина в форме времён Великой Отечественной, с суровым взглядом и едва заметной улыбкой в уголках губ. Мой дед, человек, которого я никогда не видел. Старая семейная тайна привела меня в Новороссийск, город-герой, хранящий больше секретов, чем могилы на его кладбищах. Впереди — Цемесская бухта, за спиной — город, построенный на костях. И где-то здесь, среди этих улиц, среди этих домов, спрятана правда, которую моя семья скрывала десятилетиями.
Говорят, бухта Новороссийска никогда не замерзает, как не замерзает и память о тех, кто погиб, защищая её. Но у меня в голове только одна мысль: замёрзнуть можно не только от холода. Иногда достаточно узнать такую правду, от которой стынет кровь. Я приехал сюда три дня назад, после того, как нашёл среди вещей умершей матери странную записку: «Дом на улице Мира. Подвал. Найди дверь, которой нет. Он всё ещё там». Почерк был не её — судя по всему, эту записку оставил мой отец перед тем, как исчезнуть двадцать лет назад.
Солнце медленно опускается за горизонт, окрашивая воду в кроваво-красный цвет. Я собираю свои вещи с берега и направляюсь в сторону улицы Мира. Бабушка рассказывала, что во время войны там располагался госпиталь, а после — какое-то секретное учреждение. Сейчас там обычные жилые дома, построенные в 50-х, но что, если под ними остались подвалы старых зданий? Что, если записка отца — не бред, а реальный ключ к его исчезновению?
Улица Мира встречает меня гулом проезжающих машин и запахом выхлопных газов. Дома здесь стоят плотно друг к другу, серые, советской постройки. Я иду вдоль улицы, сверяясь с картой на телефоне и старой фотографией района, которую нашёл в архиве. На ней отмечен дом №23 — именно там, согласно документам, когда-то располагался госпиталь. Сейчас на его месте стоит шестиэтажное кирпичное здание. «Дом со шпилем» — здание выполненное в стиле «Сталинский ампир», построено в 1954 году.
Я обхожу дом несколько раз, ищу вход в подвал, но нахожу только запертую техническую дверь с висячим замком. Сумерки сгущаются, и я решаю вернуться в свой хостел, чтобы продолжить поиски завтра. Но когда я уже собираюсь уходить, меня окликает пожилая женщина, стоящая у подъезда:
– Вы кого-то ищете, молодой человек? – её голос скрипучий, а глаза — удивительно ясные для её возраста, изучают меня с неприкрытым любопытством.
– Я ищу подвал, – отвечаю честно, решив, что местные жители — лучший источник информации. – Мне нужно попасть в подвал этого дома.
Женщина вздрагивает, и её взгляд темнеет.
– Зачем вам туда? Там ничего нет, – она нервно теребит ремешок старой сумки. – Давно уже никто не спускается в тот подвал.
– Мой отец… – начинаю я, но осекаюсь. Не стоит рассказывать незнакомым людям о своих личных делах. – У меня есть причины. Это важно.
Она долго смотрит на меня, словно взвешивая что-то в уме, а затем вздыхает:
– Приходите завтра в полдень. Я покажу вам вход. Но учтите, молодой человек, некоторые двери лучше оставлять закрытыми, – с этими словами она исчезает в подъезде, оставляя меня в недоумении и с ещё большим количеством вопросов.
Утром, выпив две чашки крепкого кофе, я неспеша покидаю хостел и возвращаюсь на улицу Мира. Женщина уже ждёт меня, сидя на скамейке перед домом. При дневном свете я вижу, что она старше, чем показалось вчера — ей, должно быть, далеко за восемьдесят. Она молча ведёт меня не к технической двери, которую я заметил накануне, а в сторону небольшого сарая, примыкающего к дому с торца. Внутри — садовый инвентарь, старые вёдра и метлы. Она отодвигает шкаф, и за ним обнаруживается маленькая дверь.
– Вот ваш вход, – говорит она, протягивая мне ключ. – Только помните — к ночи выбирайтесь оттуда. И не заходите дальше главного зала. Там коридоры, в которых можно заблудиться.
– Откуда вы знаете про этот подвал? – спрашиваю я, принимая ржавый ключ.
– Я живу здесь с 1963 года, – отвечает она. – Мой муж был военным врачом. Он рассказывал, что под домом осталась часть старого госпиталя, где проводили… – она замолкает, словно не решаясь продолжить. – Эксперименты. Во время войны и после. На раненых немцах сначала, потом… на наших.
– Какие эксперименты? – я чувствую, как внутри нарастает тревога.
– Не знаю точно. Он никогда не рассказывал подробностей. Только повторял, что они пытались создать что-то, способное переломить ход войны. А когда не получилось… просто замуровали всё там внизу, – она крестится. – Мой муж умер в 1981-м. Сказал перед смертью, что слышит их голоса. Тех, кто остался там, внизу.
С этими словами она уходит, оставляя меня наедине с дверью и ключом. Я вставляю ключ в замочную скважину, проржавевший механизм сопротивляется, но потом поддаётся. Дверь открывается с протяжным скрипом, обнажая крутую каменную лестницу, уходящую вниз, в темноту. Я включаю фонарик и начинаю спускаться, считая ступени. Их ровно сорок две.
Внизу меня встречает затхлый, спёртый воздух, наполненный запахом сырости и плесени. Луч фонарика выхватывает из темноты стены, выложенные старым кирпичом, на котором проступили пятна селитры. Я двигаюсь вперёд по узкому коридору, и через несколько метров он расширяется, переходя в просторное помещение — тот самый «главный зал», о котором говорила старуха.
Зал представляет собой прямоугольное помещение с высоким потолком, укреплённым бетонными балками. Вдоль стен — металлические шкафы, некогда белые, сейчас покрытые ржавчиной и плесенью. В центре — большой стол из нержавеющей стали, на котором всё ещё можно различить тёмные пятна. Операционный стол? Стол для вскрытий? От этой мысли становится не по себе. На стенах висят потемневшие от времени схемы человеческого тела с какими-то пометками на полях.
Я медленно обхожу зал, осматривая каждый уголок. В одном из шкафов нахожу папки с документами — большинство бумаг истлело, но некоторые ещё можно прочесть. Это медицинские карты, датированные 1944-1946 годами. На них — имена пациентов и серии букв и цифр, обозначающие, по всей видимости, проведённые процедуры. С удивлением замечаю, что среди немецких фамилий встречаются и русские. Одна из карт привлекает моё внимание — «Субъект М-18, Нейманн Фридрих, 1919 г.р.». В графе «Особые отметки» написано: «Высокая совместимость с сывороткой. Показывает признаки адаптации. Рекомендовано продолжить эксперимент».
Продолжая осмотр, я нахожу в дальнем углу зала ещё одну дверь — массивную, стальную, с круглым штурвалом вместо ручки, как на подводных лодках. Рядом с дверью — панель с кнопками, очевидно, для ввода кода. Но электричества здесь давно нет, и панель мертва. Я вспоминаю предупреждение старухи не заходить дальше главного зала, но любопытство берёт верх. Я берусь за штурвал и пытаюсь повернуть его. Он поддаётся с трудом, но после нескольких усилий дверь открывается с глухим скрежетом.
За дверью — ещё один коридор, но не такой, как тот, по которому я пришёл. Этот шире, с металлическими стенами и потолком. По обе стороны — двери, напоминающие камеры. Или палаты? Я медленно иду вперёд, освещая путь фонариком. Некоторые двери открыты, и я заглядываю внутрь. Комнаты маленькие, с узкими койками, прикрученными к полу. На стенах — потёки ржавчины и следы копоти. В одной из комнат на полу лежит скелет в остатках истлевшей одежды. Я отшатываюсь, подавляя приступ тошноты.
Продолжая двигаться по коридору, я замечаю, что он начинает спускаться всё глубже под землю. Сколько же здесь уровней? Воздух становится всё тяжелее, и мне начинает казаться, что я слышу какие-то звуки — далёкие, на грани восприятия. Скрежет металла? Шаги? Или просто игра моего воображения?
Коридор заканчивается ещё одной дверью, но на этот раз обычной, деревянной. Она не заперта, и я осторожно открываю её. За ней — лаборатория. Здесь до сих пор стоят микроскопы, колбы, пробирки, странные аппараты неизвестного мне назначения. На столах — записи, формулы, схемы. И всюду — бурые пятна засохшей крови. В центре комнаты — стеклянная камера размером с телефонную будку, соединённая трубками с огромным резервуаром. На резервуаре — маркировка: «Сыворотка X-9. Крайне опасно».
Я подхожу к столу с записями и начинаю просматривать их. Большинство на русском, но есть и на немецком. Из обрывков фраз я понимаю, что здесь проводились эксперименты с какой-то сывороткой, которая должна была повысить выносливость и регенеративные способности человека. Подопытными сначала были немецкие военнопленные, а после войны — заключённые и… добровольцы? Я натыкаюсь на список имён, и среди них вижу фамилию своего деда: «Рогов А.И., 1918 г.р., доброволец, высокая совместимость, субъект R-24».
Сердце пропускает удар. Мой дед был здесь? Он участвовал в этих экспериментах? Добровольно? Я лихорадочно перебираю бумаги, ищу любую информацию о нём. Мой взгляд упал на папку с грифом «Совершенно секретно», а внутри — отчёты о проведённых процедурах, фотографии, результаты анализов. Мой дед выжил после введения сыворотки и показал «исключительные результаты». Но потом что-то пошло не так. В последнем отчёте, датированном мартом 1946 года, написано: «Субъект R-24 проявляет признаки дегенерации тканей и психической нестабильности. Изолирован в блоке D для дальнейшего наблюдения».
Блок D. Я оглядываюсь и замечаю на противоположной стене ещё одну дверь с маркировкой «D». Что-то подсказывает мне, что я не должен туда идти. Что я уже зашёл слишком далеко. Но я должен узнать, что случилось с моим дедом. Почему моя семья хранила это в тайне все эти годы. И почему отец оставил ту странную записку перед исчезновением.
Я подхожу к двери блока D и открываю её. За ней — ещё один коридор, но на этот раз он выглядит иначе. Стены обиты мягким материалом, как в психиатрических клиниках. Двери здесь толще и имеют маленькие смотровые окошки. Я медленно иду вперёд, заглядывая в каждую камеру. Большинство пусты, но в некоторых я вижу скелеты, лежащие на койках или свернувшиеся в углах. Жутким кажется то, что многие из них словно пытались вырваться наружу — их кости разбросаны по комнате, а черепа часто находятся у самой двери.
В конце коридора — дверь с номером 24. R-24. Мой дед. Я подхожу к ней, сердце колотится как сумасшедшее. Смотровое окошко затянуто паутиной и пылью, ничего не видно. Я берусь за ручку двери и медленно открываю её. Внутри темно, луч фонарика с трудом пробивается сквозь густую пыль, поднявшуюся от движения двери.
Комната маленькая, с одной койкой и столиком. На столике — потрёпанная записная книжка. Я беру её и открываю. Это дневник моего деда, который он вёл во время своего заключения здесь. Последняя запись датирована 12 июня 1946 года: «Они говорят, что я единственный, кто выжил после полного курса. Остальные умерли или… хуже. Я чувствую, как меняюсь. Как что-то внутри меня растёт, становится сильнее. Мои кости ломаются и срастаются заново, кожа слезает пластами. Но боли нет. Они боятся меня. Запирают, приковывают к стене. Но цепи не удержат меня. Ничто не удержит. Скоро я выберусь отсюда. И тогда они поймут, что создали…»
На этом записи обрываются. Я озираюсь по комнате, ища хоть какие-то следы того, что здесь произошло дальше. И замечаю на стене напротив входа огромные борозды — словно кто-то с невероятной силой рвал бетон голыми руками. А рядом с койкой — разорванные цепи и наручники, покрытые ржавчиной.
Внезапно я замечаю, что в углу комнаты есть ещё одна дверь — маленькая, незаметная. Она приоткрыта, и за ней — чернота. Я подхожу ближе и освещаю фонариком проём. Там лестница, ведущая ещё глубже под землю. И с этой лестницы доносится звук, который не может быть игрой моего воображения. Тяжёлое, хриплое дыхание.
Я должен уйти отсюда. Немедленно. Но что-то притягивает меня к этой лестнице, к этой темноте. Я делаю шаг вперёд и направляю луч фонарика вниз. Лестница уходит глубоко, теряясь во мраке. И где-то там, в этом мраке, что-то движется. Что-то большое.
Внезапно моё внимание привлекает надпись на стене рядом с лестницей. Выцарапанные в бетоне слова: «Он всё ещё там». Те же самые слова, что были в записке отца. И теперь я понимаю. Мой отец был здесь, и он нашёл это место и моего деда. Или то, во что он превратился.
Я делаю ещё один шаг к лестнице, и в этот момент снизу доносится звук — не дыхание, а что-то среднее между рычанием и стоном. А затем — шаги. Тяжёлые, неровные шаги, поднимающиеся по лестнице. Я замираю, парализованный ужасом. Луч фонарика выхватывает из темноты движение — что-то поднимается к верхним ступеням.
Сначала я вижу руку — огромную, с длинными пальцами, покрытую шрамами и старыми ожогами. Затем появляется голова — лысая, деформированная, с лицом, которое лишь отдалённо напоминает человеческое. И глаза — ясные, осмысленные глаза, которые смотрят прямо на меня с узнаванием.
Существо замирает на верхних ступенях, изучая меня. А затем произносит одно слово. Голос хриплый, словно его владелец не разговаривал десятилетиями, но я всё равно узнаю это слово.
– Внук…
Я роняю фонарик, который с грохотом катится по полу, освещая существо снизу, создавая жуткие тени на стенах. И в этом свете я вижу, что существо держит в другой руке истлевшую фотографию — точно такую же, как та, что я нашёл среди вещей матери. Фотографию моей бабушки.
Я пячусь к выходу, не в силах оторвать взгляд от этого создания, от моего деда, превращённого в монстра секретными экспериментами. Существо делает шаг в мою сторону, и я вижу, как по его щеке скатывается слеза.
– Помоги… – хрипит оно, протягивая ко мне руку. – Закончи это…
Теперь я понимаю, зачем отец приходил сюда. И почему не вернулся. Он не смог сделать то, о чём просил его отец. Не смог убить собственного отца, даже зная, во что тот превратился. И теперь эта ответственность легла на мои плечи.
Я стою перед выбором, который не должен делать никто. Помочь своему деду упокоиться после десятилетий страданий или сбежать, как это сделал мой отец, оставив его гнить в этом подземелье ещё на долгие годы. Существо смотрит на меня с мольбой в глазах, и я вижу в них отголоски человечности. Где-то глубоко внутри этого монстра всё ещё живёт мой дед. И он просит об освобождении.
Я медленно поднимаю с пола упавший фонарик и делаю шаг навстречу своей судьбе.