Впервые я услышал об Эрлихе в конце пятидесятых, когда был ещё студентом Горьковского института. История легендарная, настоящий детектив с погонями и сокровищем в виде целого ящика инкунабул и летописей из библиотеки Ивана Грозного. За десять последующих лет фамилия Немца, как прозвали его мои коллеги, всплывала редко, но всякий раз волочила за собой из океана слухов невод, полный богатствами, от которых у всякого библиофила начиналось обильное слюнотечение. В год, когда каждый читающий человек охотился за свежеизданным романом Булгакова, я бродил по улицам, имея при себе пять экземпляров «Мастера», кое-что из самиздата и билет на поезд Москва — Ленинград.
— Миша, какими судьбами! — приветствовал меня старый товарищ, выплывший покурить из буфета.
Узнав, что я еду в Северную столицу, он поинтересовался, не буду ли я так любезен передать кое-какие книги товарищу Эрлиху.
Я немедленно согласился. И немедленно же получил на руки герметический трактат «Secretum speculo», написанный в шестнадцатом веке монахом-доминиканцем Лафкадио Ди Фольци, и масонское мракобесие заоблачной цены, переведённое с латыни и напечатанное в России приближённым Екатерины Великой.
Иные собратья мои, вороны антиквариата, готовы глотки грызть за заветную книжицу, но я всегда считал, что вещь, которая тебе действительно необходима, рано или поздно сама прыгнет в твои руки. То же самое касается важных встреч.
А встреча с Вадимом Эрлихом была важной — я, впрочем, не подозревал, насколько.
— Он чудаковат, — предупредил меня приятель. — Постарайся ничему не удивляться.
Но Немец таки озадачил меня с порога, фразой:
— Вы толстый. Это замечательно.
Предварило комментарий довольно пристальное изучение моей персоны жёлтыми колючими глазами.
Надо заметить, что я ни сколько не толстый, отнюдь не полный и вовсе не упитанный и мама моя, наведываясь из Нижнего, вздыхает и охает, обзывает Граблей и требует меньше возиться с макулатурой, следить за собой и вообще жениться.
Но на фоне Эрлиха, скелета, драпированного желтоватым пергаментом кожи, я смотрелся весьма круглым. Не припомню, чтобы видел человека с таким количеством углов: и нос у него был о трёх углах, и замечательнейший кадык резал ворот жёлтой, снова-таки, рубахи, и колени, и локти в невообразимом числе выпирали из-под одежды.
Я смиренно согласился, уважая право старика быть сумасшедшим, и отрекомендовался.
— Толстый это хорошо, — сказал Эрлих. — Толстые не так заметны. Худого проще найти.
И, оставив меня пережёвывать эту непростую для пережевывания мысль, он скрылся в глубине квартиры. Я поспешил за ним, прикусывая язык, чтобы не улыбаться. Коммунальный коридор был заставлен шкафами и цветочными горшками. Один пыльный гардероб, один мясистый цветок, одна дверь и снова в том же порядке.
Мой проводник оглядывался птичьим профилем и поскрипывал, щёлкал, хрустел суставами. За дверями справа и слева щёлкало, хрустело и поскрипывало, точно там заперлись с десяток Эрлихов на квадратный метр.
Я начал думать о запахе, вернее, об отсутствии каких бы то ни было запахов, обычных для коммунальных кухонь с их шкварками и жареной картошкой. Но мысль улетучилась из головы, как только я очутился в полутёмной комнате с книжными полками, книжными колоннами и книжными сталагмитами.
Цепкий мой взгляд перебирал корешки, узнавая издания, но чаще не узнавая.
— Итак, — Эрлих сел за письменный стол, издав звук, с каким перетряхивают кости в мешке.
— Ах, да, — я вручил ему посылку, и он принялся деловито листать сухие страницы, порой шелестя губами отрывисто:
— Замечательно! Жаворонки! На крови! Замечательно!
Мне было неловко вертеть головой или без приглашения бродить по кабинету, и я стал рассматривать те книги, что лежали на столе. Гоголь, Грин, Хлебников.
— Вы позволите?
Он кивнул, погружённый в алхимический трактат.
Я взял тощую, на сорок страниц книжицу Хлебникова — она лизнула мои пальцы грубой бумагой и шёлковым языком ляссе. 1912 год — прочитал я на титульном листе. Издательство указано не было, зато был город — Волкоград. Я усмехнулся. Опечатка? Скорее, что-то из будетлянского новояза. И вряд ли сборник имеет отношение к Царицыну. Колонцифра отсутствует, стихи не разбиты названиями или звёздочками. Поэма, что ли…
— Любите поэзию? — жёлтые глаза Эрлиха когтисто ощупывали меня.
— Нет, — честно признался я. — Но знаю, кого бы книга заинтересовала. Вы продаёте её?
— Не продаю. Я дарю её вам. За крошечное одолжение.
Он вскочил (звук ломающихся веток, когда вы продираетесь сквозь бурелом), растворился в полумраке и заново собрался из костей и шершавой своей кожи. Есенинский сборник, который он мне протянул, был скучным для нашего брата, посмертным и ничего не стоил.
— Передайте это моему знакомому в Москве.
Он продиктовал адрес.
— Завтра же передам.
— Да, и ещё. Хлебникова у себя долго не держите. Перепродайте в течение недели. И пусть покупатель в течение недели перепродаст.
Я открыл было рот, но старик уже похрустывал к дверям — провожать гостя.
— И заходите в любое время. Приятно встретить такого…
(толстого)
— …знающего человека.
Потом было рукопожатие и коридор, и за дверями между каждым цветком и каждым шкафом невидимые соседи Эрлиха трещали хворостом.
Есенина я вёз на окраину Первопрестольной, где, пожалуй, и не бывал прежде. Дореволюционный дом с лепниной в виде горгулий и амуров. Эхо шагов и мысли о бородатых типах, что ненавязчиво шли за мной от станции метро.
Дверь отворил невысокого роста мужичок, а может, и паренёк, он то старел, то молодел на десяток лет, пока раскачивалась низкая лампочка над его курчавыми золотыми волосами. Темнота скользила по одутловатому серому лицу, как прибой по камням, оставляя в углублениях глаз свою чёрную водицу.
— Чего? — хрипло спросил мужичок.
«Я его где-то видел», — подумалось.
За спиной золотоволосого смеялись пьяные голоса.
— Я от Вадима Генриховича.
Он молча ждал.
— Серёж, ну где ты! — крикнул грудной женский голос.
Ощущая смутное беспокойство, даже неприязнь, я сунул руку в сумку и достал Есенинский сборник.
Сморщенные глазные яблоки золотоволосого безжизненно желтели под тяжёлыми веками, но пальцы проворно схватили книгу. Нестриженые ногти царапнули каптал. На миг мне показалось, что книга в лапах грубияна совсем не та, что вручал мне Эрлих, не та, что я вёз из Ленинграда. Опухшая, мокрая, со страницами, вылезшими, будто язык изо рта висельника.
Дверь захлопнулась — ни спасибо, ни до свидания. И я засеменил прочь и выдохнул облегчённо лишь в вагоне метро. Думал Хлебникова почитать, отвлечься, но там всё про оборотней было, там поэма читалась слева направо про святого старца, а справа налево про волка, которым он на самом деле являлся. Жуть.
На следующий день, прогуливаясь по Арбату, я встретил демиурга. Его знал всякий библиофил как человека чуть вредного, но полезного, у которого всегда есть чем поживиться. Демиург энное десятилетие кряду притворялся невзрачным московским старичком из тех, что по часу выбирают арбузы, мнут их и так и эдак, торгуются и ничего не покупают. Но на самом деле он был другом Маяковского, адом, последним футуристом и вообще последним поэтом Серебряного века, автором самой странной и волшебной строки русской литературы.
Я обрадовался встрече и стал незамедлительно хвастаться:
— Оцените, Алексей Елисеевич, что я отрыл.
Демиург высморкался в платок, поплевал на пальцы и деловито взялся за книгу.
— Хлебников, — прочитал он едва ли не по слогам, будто это не они с Хлебниковым стояли у истоков прекрасного русского безумия под названием «будетлянство». Полистал томик, вчитался. Лицо его из мелких хитрых неуловимых деталей побледнело.
Слистнул к финалу.
И посмотрел на меня так, будто я умер, сгнил и пришёл на Арбат по старой памяти, и черви в моей голове, книжные черви, червивый мозг.
— Уберите это! — сказал демиург, брезгливо тыча в меня книгой своего товарища. — И сожгите! Как Велимир сжег.
И вновь, уже в который раз за последние три дня, рот мой распахнулся удивлённым «о» в пустоту — последний футурист ушёл и оболочку московского старичка не забыл.
А книгу я обменял на редкого Уитмена и облегчённо вздохнул. Потому что мне стали сниться мертвецы и мерещиться бородатые мужики с глазами убийц.
— Вы похудели, — сказал Эрлих, впуская меня в хрустящую и потрескивающую прихожую.
Две недели не прошло, а я снова у него в гостях, причём по его же звонку.
Вы, говорит, в Ленинград не собираетесь? Хочу вам Достоевского показать.
А я Достоевского люблю. И не только как букинист, но и как алчный читатель и несостоявшийся литератор.
Собрался быстро.
Шёл по коридору за трескучим, как новая колода карт или высоковольтные провода, стариком и в предвкушении потирал руки. У комнаты Эрлиха оглянулся — в конце коридорной кишки прошло что-то длинное с телом складного ножа.
— Не отвлекайтесь, — посоветовал Немец, втащил в кабинет и постоял с минуту, высовывая за дверь череп, бормоча неразборчиво — так обругивают хозяева нашкодившую животину.
Потом щёлкнул засовом и смерил меня жёлтыми глазами.
— Там, на столе.
Я застыл, рассматривая книгу, и лицо моё, должно быть, было с кислинкой, как у рыбака, что удил чудо-рыбу, а вытащил карасика.
Полное собрание сочинений Ф. М. Достоевского, четвёртый том. Изданiе Стелловскаго. СПб, 1870 год. Печать в два столбца, двести двадцать пять страниц.
Ради этого я трясся в поезде?
Я глядел на книгу, и всё мне было знакомо до унылого «наизусть», и надпись «Вновь просмотренное и дополненное самим автором», и буква «фита» в инициалах Достоевского и Стелловского, похожая на «О» с внутренней горизонтальной чёрточкой. И двуглавый орёл тоже.
Я спохватился насчёт дарственных надписей (через мои руки проходили автографы Фёдора Михайловича), но чудо-рыбой девственно чистое издание не стало.
«Нет, — размышлял я, — я-то, конечно, куплю четвёртый том у Эрлиха, но тому, кому я его перепродам, не буду шептать в трубку загадочно: “Хочешшшь покажжжутьтебе Доссстоевссского?”»
Я изобразил приличествующий моменту интерес. Сыграл на троечку.
— Вы её читали? — спросил старший коллега.
— Кого? — изумился я. — «Преступление и наказание»?
— Но это не «Преступление и наказание», — сказал он ласково.
«Ну конечно, — фыркнул я про себя. — Я толстяк, это не «Преступление и наказание», земля плоская».
Я — из вежливости, всё из вежливости — взглянул на титульный лист. Прочитал название романа. И пол сдвинулся подо мной.
— Но это невозможно, — промолвил я, подавляя желание щипать собственное предплечье с вставшими дыбом волосками.
Я прекрасно помнил письмо, написанное Theodore Dostoiewsky из Дрездена адвокату Губину. Там речь шла о варварском контракте, который автор заключил с нечестным издателем Стелловским, о долговой яме и тысяче рублей, обещанных «Русским вестником». И о четвёртом томе полного собрания, о томе, в который вошло «Преступление и наказание», но никак не роман под названием «Дьявол».
— У Достоевского нет такого произведения! — воскликнул я, вертя книгу, убеждаясь, что и страниц в ней положенных двести двадцать пять, и выходные данные совпадают с моими прежними представлениями о мире.
— Есть, — парировал Эрлих, покачиваясь, как горельник на промозглом ветру. — Весьма провидческий роман.
— И в каком же, позвольте, году, оно было написано?
— В посмертии.
Я моргал, топтался и хотел одного: выбежать на свежий воздух с заветным экземпляром «Дьявола» под мышкой.
Отрывочно помню, что Немец попросил за четвёртый том двести рублей. Помню, как расплачивался, роняя купюры, и как мы шли по коридору, а за бесчисленными дверями клокотало и царапалось.
У выхода он склонился надо мной — «Там, где гнутся над омутом лозы», — вспомнил я из Алёши Толстого.
— Книгу перепродайте в течение трёх дней. И пусть тот тоже перепродаст.
— Ага, — сказал я. — Ага.
Меня подмывало желание поскорее открыть невиданную книжку, Ионой забраться во чрево чудо-кита. Но в поезде я не решился. Слишком подозрительные соседи по купе мне попались, с ногтями вместо век.
Москва встретила сизым туманом. Когда я проходил мимо надземного теплопровода, на него уселась колония воронов, таких крупных, что железобетонные опоры завибрировали. Птицы щёлкали клювами, когти терзали оклеечную изоляцию, глубоко погружаясь в битум, и глазки их были смоляными каплями.
Я заперся в квартире, налил водки — бутылка стояла с майских праздников, пью я вяло. Влил в себя стакан. И принялся читать.
Провидческий — не то слово. Я узнал перо Достоевского, никто бы так не написал, сомнения испарились к десятой странице, и пустяк, что роман повествовал о нацистском концлагере и главным героем был постепенно сходящий с ума гестаповский офицер.
Вечером мне позвонил коллега. Куда, мол, пропал, три дня назад обещал ведь письма Чуковской из Ленинграда привезти. Спросил, знаю ли я, что Терёхина машина насмерть сбила. Я едва вспомнил: Терёхин — это который на авангарде специализируется, я ему кого-то на Уитмена сменял вчера. Бурлюка? Северянина?
Оберштурмфюрер Клаус Редлих уснул, и ему снились тела, падающие мертвыми осенними листьями, душегубка, забитая детьми, газ, скопившийся в клетчатке шеи и глоточного кольца, выталкивает изо рта язык, щёлкают, хрустят суставы, клювы, когти.
Я проснулся среди ночи взмыленный. Щёлканье вытянулось за мной из сна и находилось здесь, в комнате. Дрожащей рукой я нащупал выключатель.
Они доедали мою недочитанную книгу, единственный экземпляр «Дьявола», моего безумного Редлиха доедали они. Вёрткие, длинные, покрытые снежной шёрсткой, сминали лапками страницы и жрали их.
Я закричал, а они, некая помесь горностаев и гусениц, исчезли, сметённые криком, но вернуть четвёртый том я уже не мог. Утирая слёзы жалкими ошмётками пожёванных страниц, я вышел в ночь.
— Вы истончились, — с сожалением сказал Эрлих.
Я схватил его за грудки:
— Что происходит?
Он оттолкнул меня мизинцем, и я едва устоял на ногах.
— Я предупреждал вас, — с прежней любезностью произнёс Немец, — книги должны двигаться. Вам повезло, что первыми вас нашли букинисты из неагрессивных. Поверьте, с иными нашими коллегами лучше не встречаться никогда.
Он пошёл по коридору, треща осиным гнездом.
В соседних комнатах вслух читали книги.
Я заткнул уши.
В кабинете он потормошил меня, и я отнял ладони от головы. Хор голосов затих. Я смотрел на голые исцарапанные стены, мягкий, будто разваренный кирпич. В некоторых местах здание выблевало кладку, как тыквенную кашу.
— Куда девалась ваша библиотека?
— Я съезжаю, — сказал Эрлих спокойно. — Обстоятельства требуют.
— Кто вы?
— Человек, готовый продать душу за хорошую книжку. А вы?
Он хлопнул меня по спине и рассмеялся. Так смеялись бы садовые ножницы в оранжерее кровоточащих бутонов.
— На столе я оставил для вас подарок, — сказал он, надевая фетровую шляпу.
Я с ужасом покосился на объёмный фолиант в металлическом окладе, последнюю книгу в кабинете.
— Я не возьму это!
— И правильно сделаете.
Он поклонился и распахнул дверь. В коридоре ветер переворачивал цветочные горшки.
— Перепродайте её в течение трёх часов. И пусть тот…
Голос его потонул в вое ветра, но когда дверь закрылась, оставляя меня одного в пустом кабинете, сомкнулась и воющая пасть.
На непослушных ногах я подошёл к столу. Слишком худой, слишком заметный.
Книга была шикарной. Ин фолио, нарисованный от руки атлас карт и планов русских городов, шестнадцатый век. Я устроился на стуле, с замиранием сердца дотронулся до бумаги.
Я знал, что таких городов нет в России, ни в шестнадцатом веке, ни в любом навскидку.
Но палец мой скользил по гротескно изогнутым улицам и колоссальным сооружениям, и когда я дошёл до Москвы, не той Москвы, где я жил когда-то, а, спаси нас Господь, совсем другой, я спросил тихо сквозь кровящиеся уже зубы: