Отвечая «Да» Вы подтверждаете, что Вам есть 18 лет
... Ушел Петер из родного села сразу, как сгорели родители. Те сначала прятали сына в погребе, не боясь, что покусает... четыре дня прятали. А потом занялась крыша, и из дома не выбежать, потому что частокол тоже горит, а перед воротами разлилось пылающее масло. И никто из соседей пожар не тушит, хотя обычно всем миром сбегаются.
Таковы уж нравы деревенские: спасать - всем миром, губить - тоже...
Петер выбрался через потайной ход, из подвала проложенный хозяйственным отцом. Сам отец погиб на вилах, не пуская во двор озлобленных сельчан. Тогда крыша и загорелась.
Мать тоже могла бы убежать через подвал, но, впихнув голову высунувшегося на шум Петера обратно в сырую прохладу, и сунув к нему дочурку, стала придавливать крышку чем-то тяжеленным, видимо, сундуками. Опасалась, наверное, что соседи могут вбежать в горящий дом в поисках сына... Соседи разумно остались на улице, а мать осталась в доме.
Старшие братья Петера ночевали в поле, и Петер отвел к ним сестренку, а сам пошел - как в сказке: куда глаза глядят. Не посмел родными рисковать, оставаясь в селении. Даже прощаться не стал, чтоб не удерживали.
И чтоб в глаза не смотреть, если не станут удерживать...
Несколько дней Петер скитался по окрестностям, ловил полевок и прочую мелкую живность. Как-то рассвет застал его в огородах, у околицы, где бродил, вдыхая дух свежей крови кур, коров, свиней, и не решаясь украсть. И не заметил, как над горизонтом стало подниматься солнце. До леса - далеко, а постоялый двор рядом, у дороги, на краю села...
Корчмарь погладил по голове, налил миску свежей крови. Петер нерешительно потянулся под многочисленными любопытными взглядами.
И тут корчмарь размахнулся и выбил чашку из рук Петера. Тот от неожиданности вскрикнул. Поднялся гогот.
- Пшел вон, сучье отродье, - глумился корчмарь. - Пососать кровушки ему захотелось! К людям на свет пришел! Пшел!
Петера катали по полу, пинали ногами и выкатили на свет Божий. Солнце ослепило глаза, обожгло кожу. Петер, хрипя, бежал к лесу, бежал, бежал, и, казалось, не будет конца этому пути под палящими лучами жестокого солнца и жестокого смеха...
Бастард вальяжно развалился на поваленном стволе. Петер, как самый младший, сидел с краю, а Выродок мазал ожоги.
- Родители твои, конечно, хорошие люди... - говорил Бастард. - Да только зря хотели тебя в селе оставить. Ведь ясно же: люди с людьми, кровососы с кровососами... Отчего бы они не появились.
- А ты, парень, отчего появился? - не удержавшись, полюбопытствовал Выродок.
Петер замялся.
- Родители любили сильно, - пояснил Левак. Петеру он приходился двоюродным дядей, не раз покупал у его родителей скотину и птицу. Знал, во всяком случае, что в селе творится. - Пятый сын - таких и хоронят с колом в груди. А тут еще, когда парень с лодки упал и захлебнулся, они вместо кола так оплакивали, так горевали, по имени звали, вернуться просили, что он и ожил... только больше не дышал, вестимо.
- Не оставили б у себя, беды б не было, - проворчал Рубак. - Все знают: коли такое случилось, к Старой Церкви гнать умертвие, к своим... И-ех, сглупили твои родные, парень, ох, сглупили.
- Что ж теперь, - оборвал Бастард. - Хватит, и так мальчишка едва не плачет. Сколько ему, говоришь?..
- Тринадцать, - ответил Левак.
Замолчали. Потрескивал огонь, и упыри мрачно думали о своем. А Петер думал о маме и отце на вилах. И еще, как будут отстраиваться братья и что теперь давать в приданое сестре.
- Кто ж в нас виноват, - рассуждал Рубак, точая сапоги. Сапоги его охотно покупали во всех окрестных селениях. Если упыри жили поодаль, крестьяне с ними мирились и торговали, продавая скот: упырь, он ведь человеческую кровь пьет только от гнева и злобы большой... Бастард пил. Отчего - Петер не знал. Вроде какая-то тайна с невестой была. Бастард грабил на большой дороге, а золотом щедро делился с остальными.
Выродок врачевал искусно, к нему приходили кровь пускать, или определить, что за болезнь в ней поселилась. Сам Выродок к больным ходил редко: когда его, сына сестры и брата, в гроб положили, то, чтоб далеко не ушел, пятки разрезали и иглы под кожу вогнали.
- Почему же нас так не любят? - не понимал Петер. - Неужто потому, что порождения дьявола? На тебе крест, на мне крест, и Бастард, как на дорогу идет, всегда молитву читает.
- И что с того? Сказано - нет у нас души, следовательно, нет. Кто ж патером спорит? Ему видней.
- А то, - вмешался подошедший Седмица, злой и ехидный, вечно язвительный. - Вот гляди: во что народ верит, то и сбывается. Не даром попы против суеверий выступают. Коли веришь, что от черной кошки тебе несчастье будет - так и получишь. По вере вашей воздастся вам. А если весь народ верит, тогда и для других сбудется все, во что он верит.
Седмица рванул к себе Петера, вперился в глаза:
- Так вот ответь мне: чем я провинился? Виноват я, что они верят, будто седьмой сын седьмого сына упырем непременно будет?! И что же: патер не крестил даже! Чего крестить, мол? Все равно кровосос выйдет... Почему же наш всеблагий Господь отвернулся от меня с самого рождения? Почему Он отвернулся от тебя, Рубак, положившего голову на войне с турками, во славу Божию сражавшегося, и растасканного вороньем, вместо того, чтобы быть похороненным по-человечески? Почему Он отвернулся от этого мальчика?!
Рубак молчал, и Выродок тоже, Седмица перевел дыхание. И продолжал уже тише:
- Бастард и Выродок должны отвечать за блуд родителей, пусть! Бастард бастарда, плод кровосмешения - ну ладно, пускай! Но ты-то, Рубак, за что должен отвечать? Что тебя не похоронили по-человечески? Эх, что за жизнь: пошел вчера продавать только сделанную сбрую, - Седмица вдруг перевел разговор на земные, нефилософские вещи, - продал, купил пять поросят. Ну, и деликатно так завожу беседу о девке... (Девка у хозяина есть, может, знаете: рябая такая, хромая, а мне - что нож по сердцу: полюбилась! Добрая она, хорошая). А отец - схватил дреколье и ну орать: "Лучше в пруду утоплю, чем кровососу отдам!".
- А ты б украл, - меланхолично посоветовал Рубак.
- Тьфу, дурак! - развернулся Седмица и пошел прочь.
- Любит, - вздохнул Выродок.
Петер с детства страшился сказок о кровососах, что приходят и забирают все семью. Но при том с детства и знал, что сказочные упыри - одно, а местные - совсем другое. И правда, заразить они могут, но только кто ж такой доли своим пожелает? Вот и живут наособицу.
В июле, в жару, когда даже люди без особой нужды старались не выползать на палящее солнце, местный граф, недавно вступивший в наследство, решил показать свою волю. Перевешал десяток крестьян, сотню перепорол, учинил в местечке Драбовицы еврейский погром, и, конечно, нагрянул на Старую Церкву. Заполыхал лес, а в поле ждала жара. Это чтоб на всё владычество графа помнили: знай свое место, умертвие.
Обгорелых кровососов Петер нашел немного: Лигу, Марию со сгоревшим живым ребенком, которого грудью кормила и все на мачеху оставить не могла, Старика, Бастарда - видно, дрался не на шутку с графом троюродным, прикрывал своих. Куда остальные ушли - неведомо. Сам Петер в это время наведался было к братьям. Но дома была только жена старшего.
- Чего приперся, кровососина! - встретила невестка, и Петер ушел, несолоно хлебавши.
А в это время Лига, Старик, и Бастард превращались в пепел, а Мария на отрубленных ступнях никак не могла унести своего пока еще живого ребеночка. И Петер брел по лесу, чувствуя еще острей свое безмерное одиночество, чем когда шел от дома-пожарища к развалинам Старой Церкви.
Шел он от села к селу, заходя в каждую церквушку, и везде спрашивал исповеди и благословения.
И везде его встречали проклятья вперемешку с "аминем".
Воистину?!
"Что же ты хочешь, - говорил Седмица, - Мы воплощение дьявола: сердце не бьется, и нет у нас души. А у них и душа, и сердце".
Петер не совсем понимал слова злого, но мудрого Седмицы, но небьющимся сердцем чуял в них правду: "Нам не подадут причастия люди, узурпировавшие Спасение".
... С каждым днем Петер все больше терял надежду. Где друзья? Как ему жить?
Церковь стояла на холме, красивая, как леденец. Петер со смутным чувством надежды вошел в струящийся светом зал. Священник обернулся, и в глазах его была ласка и доброта к случайному страннику. И Петер не выдержал.
- Как мне жить, патер?! - закричал он. Слезы хлынули из обожженных глаз. - Я б не жил, я не просил жить, я бы умер хоть сейчас - чтоб не марать собой эту счастливую землю! Но как мне жить, патер, как жить, если даже самоубийство - смертный грех, как мне спастись?!
- Умертвие, - изумился патер. - В Божьем храме! А ну пшел вон, паршивец...
- Почему?!! - заорал Петер.
- Потому что, - лаконично ответствовал патер. И, размахнувшись, припечатал вердикт тяжелым распятием к затылку юноши.
Уже с неделю, обходя селенья, Петер жевал потерявшие со дня обращения вкус орехи, совсем не насыщавшие по-новому живущее тело, да хлебал воду ручьев, не утолявшую новую жажду. Позавчера подбил двух голубей, но много ли крови в божьих птахах? В божьих... Поначалу Петер упал на колени, возблагодарив Господа, пославшего ему пропитание, как посылал Моисею манну небесную... да и встал тут же, вспомнив, что теперь ни Господу до него, ни ему до Господа, соответственно, дела нет.
И поплелся дальше, а куда - неведомо. Шел - шел кровосос, да и вышел перед рассветом к самим Драбовицам, что царили со всей своей городской многолюдностью над окрестными селеньями. В получасе ходу виднелись ворота и острый купол с крестом. Раздался звон часов на ратуше, и сердце Петера защемило. Уже и глаза режет - не поймешь, то ли от восходящего солнца, то ли от слез от только что начавшейся, и уже неудавшейся жизни - а стоит и не знает, идти или не идти.
Что его ждет в том городе? Куча хвороста и осиновые колья? Чем же он виноват, что уродился таким несчастливым?
Солнце начало ощутимо припекать, и Петер укрылся среди корней старого бука на опушке леса, с головой зарывшись в прелый лист. Так и пролежал, голодный, до вечера, пока рядом не раздался чей-то голос.
... Человек разговаривал с малой птичкой, теренькавшей на ветке боярышника. Ласковые нотки в голосе, по которым так соскучился Петер, или биение крови под кожею - так сразу не разобрать, что заставило его высунуть голову из листвы. Не то, чтоб он хотел убивать - кто б ему позволил? Даже такой старик, которому, как оказалось, принадлежал голос, всегда смог бы прибить ослабевшего хиляка-кровососа. Тем более старик был крепкий, а посох его - тяжелый.
Но Петер и не собирался посягать на кровь нежданного гостя - раз уж не крал животину по деревням, то и на человека подавно кидаться бы не стал ... Просто смотрел и слушал, как по-доброму говорит патер с малой птичкой, и как вовек ни одно живое существо не заговорит с ним, с Петером.
- Э, а это тут кто? - старик неожиданно поворотился, в упор взглянув на чумазое лицо и спутанные лохмы бродяжки. - Дитя, что же ты прячешься в этой норе? Разве не знаешь, что в лесу ночью небезопасно?
Петер зарылся в листву и свернулся калачиком. Пусть уйдет и не заметит, кто он! Или сразу убьет этим своим посохом, и не мучает, обращаясь, как с человеческим детенышем!
Листва зашуршала, старик осторожно разгреб ее рукой и поднял подбородок Петера к тускнеющему свету. Петер закрыл глаза. Священник вздохнул.
- Ну да, как же я не догадался.
Петер завыл. И так горестно, безнадежно, что рвется, казалось, навеки застывшее сердце.
Патер отпустил мальчика, отошел, сел на поваленный ствол и, похоже, глубоко задумался.
Когда Петер не смог больше выть, и кончились слезы, старик все еще сидел, нахмурившись и опершись на посох. Чего сидит, спрашивается? Чего ждет? Петера зло взяло за свою слабость, он повернулся спиной к патеру и закусил губу.
- Пристало ли такому большому юноше плакать, как дитятку неразумному? - тихо спросил старик. - Господь посылает нам испытания не с тем, чтоб посмеяться и покарать, а дабы укрепить нас и дать возмужать в страданиях.
Петер сглотнул и глухо проговорил:
- А ты, святой отец, совсем от старости слепой стал. Не видишь, кому проповедуешь?
За слова стало стыдно. Но старик, видно, и впрямь не разглядел, с кем имеет дело. Надо покончить с недоразумением раз и навсегда, потому что потом будет больней.
Старик еще что-то спросил, но Петер отвернулся и решил больше не отвечать. Ушел бы! Пусть уйдет, позовет народ, стражников, принесет освященные колья... и покончит с этим, потому как мочи нет больше, и умереть страх хочется, и сил негде взять, и никогда еще не было так холодно и так больно, и нет на свете никого, никого...
- Господь в милосердии своем...
Петер, охнув, захрипел от смеха; от неожиданных, страшных слов. Ах вы, милосердные, что без пролития крови! И как обидно, обидней всего, что не ругается и не грозится, не проклинает и не зовет кары небесные, а вот так вот по-добренькому, что поверить хочется, да по-хорошему... как в приговоре кровососу Блудному: "И в милости своей Церковь просит светские власти смягчить приговор и наказать отступника без пролития крови". А, говорят, как крест попросил - нельзя, тебе, тварь, только осиновый кол полагается...
Петер выбрался из норы, сделал несколько шагов на заплетающихся ногах, выбрался на пригорок и рухнул наземь. Ну все, встречай, Господь, со всеми своими ангелами. Или и Ты откажешься?..
Петер твердо решил больше не выть и достойно встретить неминуемое. Гордо и нагло, как Блудный, мир его пеплу...
Священник тихо прошел по зеленеющему пригорку, остановился над Петером.
- Куда же спешишь, сын мой?
- Подальше от вас, милосердных... дымом от милосердия вашего больно попахивает.
- Ай-яй. Неужели никто не говорил тебе, чтобы ты почитал старших, отрок? - удивился старик.
Вместо ответа отрок непотребно выругался и, оскалившись, клацнул в сторону патера клыками. Из горла вырвался ломающийся рык.
- Знаешь ли "Отче наш", сын мой? - спросил священник ласково.
- Знаю, - буркнул Петер.
- А может, и благодарственную молитву, что за обедом читают, знаешь? - улыбнулся старик.
- Знаю. И что с того? - огрызнулся вампир.
- А то, что уж обедать давно пора. Служанка курицу на суп зарубила, да кровь, наверно, в миску слила. На кровяную колбасу маловато будет, а вот тебе в самый раз.
Солнце, скрываясь, золотым бликом скользнуло по морщинам у глаз священника.
Петер метнул на патера косой недоверчивый взгляд, сжался в комок, и зарыдал.
- Да ты не захлебнись, сынок, а то торопишься, будто за тобой гончие гонятся... Ох, и бедолагу подобрал наш патер. Ровно кутенка. Где ж оголодал так, кровинушка?
Священник усмехнулся нечаянному каламбуру вечно сердитой, но донельзя жалостливой Терезы и искоса поглядел на мальчика: вдруг обиделся? Но тот, наверное, и не слышал.
С чавканьем Петер управлялся с третьей чашкой куриной кровушки. И на жбан в углу стола поглядывал: не уберут? Жбан был почти полон. Не иначе, число кур у священника намного сократилось. А Петер, дрожа, пил торопливо, не веря, что вот сейчас не схватят за шиворот, да не посмеются, да не выгонят из-за стола, да не погонят дрекольем. Служанка, встретившая приход кровососа неодобрительно, знамением крестным и веткой боярышника, теперь смотрела с материнской жалостью.
Священник степенно ломал хлеб, а потом, насытившись, сложил руки и то ли молился, то ли думал о чем-то своем, глядя в столешницу. Петер нетерпеливо взглянул на жбан, и служанка, причитая над "кровинкой" да "сиротинушкой", до краев наполнила новую миску.
Наконец мальчик в блаженстве откинулся на высокую спинку стула. Священник поднял глаза и улыбнулся.
- Возблагодарим Господа?
-Ой, - смутился Петер. И покраснел. Сожрать угощение сожрал, и даже спасибо не сказал. Ни Господу, ни священнику.
Но патер будто и не заметил оплошности. Через мгновение комнату наполнила слаженная двухголосая молитва. Тереза перекрестилась и утерла глаза краем фартука.
Петер проснулся, когда луна заглянула в окошко флигеля, и ветки, царапавшие распахнутые ставни, засеребрились таинственным летним инеем. Упырь вглядывался, заложив руки за голову, в светлое предрассветное небо. Осталась одна звездочка, и та скоро исчезнет в пригревающих лучах летнего солнышка. И луна истает, как тают ласковые сны и ночные мечты, и как хочется, чтобы на смену им пришло тепло и любовь, а не жар и ненависть.
Немного осталось до рассвета; скоро встанет над горизонтом солнце. Каким оно сегодня будет тебе?
Жаль, Петер уже не увидит морщин у глаз патера и не ощутит на плечах мягких рук Терезы.
За два месяца он стал слишком взрослым чтобы понимать: останься он здесь, и будут новые вилы, и новый пожар, и новая беда. Разве может он отплатить такой неблагодарностью?
Было грустно, но он знал, что священник и его ворчливая служанка вечно будут в сердце у юного Петера, так же, как и Господь.
- Подобно тому как beatitudo nоn est virtutis praemium, sed ipsa virtus, - говорил старик, вытирая слезы, когда Петер, захлебываясь, горько рассказывал ему о своих обидах, - подобно тому как счастье не в награде за доблесть, а в самой доблести, так и Господь живет не в признании твоей веры, но в самой вере и любви...
Петер встал, сложил аккуратно лоскутное одеяло, и тенью проскользнул в растворенное окошко.
Post Poscriptum.
Двенадцать лет спустя, на Пасху, объявился в Драбовицах новый священник, молодой, красивый, только на днях из университета. Никто не знал, откуда пришел новый патер, а только жалели, что такого молодого да ладного поразила какая-то тяжелая болезнь: страдал новый патер недугом, называемым новомодным словом "аллергия на свет", выдуманным учеными врачами из столицы.
Был он учен, говорил тихо и мало, и вечно приговаривал любимую цитату:
- ... несть эллин, несть иудей.
А странно, что с тех пор в окрестностях Драбовиц люди и кровопийцы жили мирно, и никто у крестьян скот не воровал, а чтобы девку молодую испортить и в кровопийцу обратить - такого и вовсе никогда не бывало. Только раз вампир по прозвищу Седмица взял местную девицу, да и то - замуж, и то - с согласия родителей (к слову сказать, куда б они еще свою рябую девку дели?). И разбоя упырьего совсем не стало, зато расцвело врачевание, и даже из столицы приезжали лекари, профессора и студенты, чтобы учиться у местных врачей. А пожарищ сельских и подавно не было. И когда б не приехал милосердный от тогдашнего епископа, да не проклял отступников, да не сжег молодого священника на центральной площади городка, прилюдно с еретика крест сорвавши, совсем у драбовичей была бы жизнь христианская.