К тридцати годам Клаву стали звать Клавдией Васильевной.
Она работала бухгалтером в самом большом ПТУ райцентра Ольшаны и безнадежно влюбилась в Олега Викторовича, директора. Олег Викторович был статен, в свои сорок пять совершенно не лыс, красив и властен. Имелся у него единственный, тщательно скрываемый порок: в дни народных праздников, когда коллектив ПТУ собирался в буфетной за составленными в ряд столами, Олег Викторович сперва просил ему не наливать, потом пригублял по маленькой, потом веселился, как барин в гостях у цыган, и заканчивал вечер где-нибудь в рюмочной, откуда его, тревожно спящего, забирали потом друзья.
Друзей у Олега Викторовича хватало — из-за несомненной щедрости натуры.
В другие дни, непраздничные, Олег Викторович не пил, более того — считал себя строгим трезвенником, спортсменом и поборником здорового образа жизни. Воспитанники ПТУ его любили; когда об этом заходила речь в каком-нибудь разговоре, Олег Викторович обязательно прикладывал руку к груди и добавлял проникновенно и просто: «Как отца!»
У Олега Викторовича была жена, крашеная блондинка, и дочь-школьница. Жена числилась в ПТУ буфетчицей, но никто никогда не видел ее на работе. По мнению Клавы, она занималась неблаговидными и тайными махинациями: во всяком случае, ее замечали то на знаменитом «Рынке-на-Обочине», который по дороге на Житомир, то в городском комиссионном магазине. Мужа-директора блондинка не ценила, иногда кричала на него, а тонкие стены деревянного домика, стоящего позади кирпичного двухэтажного здания ПТУ, не умели хранить тайну. Особенно громко крик блондинки раздавался после отмеченных как обычно народных праздников.
Соседи понимали и извиняли: дело житейское, можно сказать, традиция.
Олег Викторович хранил достоинство и никогда не повышал голос ни на жену, ни на дочь — четырнадцатилетнюю троечницу, которой мать против всяких правил педагогики купила где-то настоящие американские джинсы, неопрятно потертые на коленях. Подобных штанов ни у кого больше не было в Ольшанах.
Клава любила директора со всем нерастраченным пылом стареющей девичьей души. Директор знал, что Клава его любит, но никогда не позволял себе никаких вольностей, разве что в дни праздников, случайно оказавшись рядом, мог ущипнуть за бок или за другую выступающую часть. В такие дни Клава бывала почти счастлива.
Так проходило время; Клава жила вместе с матерью на тихой окраинной улочке, в старом, но еще крепком дощатом домишке с невысоким крыльцом в три скрипучих ступеньки, жила на зарплату в сто двадцать рублей и ни в чем не нуждалась. Она была бы и вовсе довольна, если бы существовала на земле сила, способная соединить ее судьбу с судьбой благородного, сильного, но такого недостижимого Олега Викторовича.
И вот эта сила нашлась, да так, что всем жителям райцентра надолго хватило тем для разговоров и встали дыбом волосы на многих головах. Возвращаясь однажды с толкучки, крашеная блондинка угодила в аварию и в одночасье померла.
Дело было так: ехали на мотоцикле с коляской. Блондинка помещалась в коляске, укутанная платком от ветра и в надвинутой на лоб лимонного цвета каске. А за рулем сидел доверенный друг блондинки, Гриша Дымарский, частью слесарь, частью фарцовщик. Этому самому Грише от аварии не сделалось ничего, он только палец ушиб на ноге. И, взятый для дачи показаний в милицию, Гриша трясущимися губами клялся, что на пустынном шоссе (а дело шло к вечеру) через дорогу прямо перед мотоциклом метнулась серо-бурая полосатая кошка размером примерно со взрослую немецкую овчарку. И от такого знака Гриша вильнул рулем и въехал в кювет. А скорость была — дай боже, и мотоцикл, значит, разбился в лепешку, и спутницу Гриши через день похоронили.
В милиции сказкам о гигантской кошке не поверили. На Гришино счастье, алкоголя в его крови на момент аварии не оказалось, иначе могли бы и посадить; и без того история вышла скверная. Права у Гриши отобрали.
В ПТУ в это время ожидали большую ревизию, и обстановка приближалась к фронтовой: «вылизывая» отчетность, Клава дневала и ночевала на работе. Директор, овдовев, растерялся совершенно; Клава помогала ему, чем только могла, заботилась совершенно обо всем, включая угощение и подарки для ревизоров. Забегая домой, наскоро готовила суп и рыбные котлеты, складывала в эмалированные судочки и несла Олегу Викторовичу, у которого от потрясения ложка валилась из рук.
Дочка Олега Викторовича к безвременной смерти матери отнеслась до неприличия легко — уже на другой день видели ее раскатывающей на велике, в знаменитых американских линялых штанах, под аккомпанемент закрепленного на багажнике кассетного магнитофона — штуки совсем уж невиданной в спокойных Ольшанах. Вслед за Богданой — так звали директорову дочку — длинным хвостом тянулись окрестные пацаны. Неизвестно, что их привлекало больше: велик, магнитофон или обтянутая джинсами Богданина мякоть.
Соседи строго осудили Богданино поведение, но, повозмущавшись, смягчились и простили: совсем юная девка, вдобавок трагически осиротела. Олегу же Викторовичу и вовсе было не до того: он искренне горевал о жене, одновременно принимая в своем учебном заведении контрольно-ревизионную группу из пяти суровых человек.
Справили сороковины.
Клавдия Васильевна вела себя осмотрительно: знала, что за ней наблюдают. Ведь ни для кого в округе не была тайной ни ее долгая безответная любовь к директору, ни самоотверженная помощь и поддержка, которую Клава оказывала Олегу Викторовичу после смерти жены. Будучи от природы человеком порядочным, Клавдия Васильевна ничего нескромного себе не позволяла, наоборот, как бы отдалилась от директора — не пила с ним чай в кабинете, не оставалась надолго после работы, даже снедь в эмалированных судочках носить перестала — пришло, мол, время юной Богданке испытать себя в роли хозяюшки…
Но Богдана, как докладывали соседи, была из тех, кто «ни за холодную воду не возьмется». Отец давал ей деньги — то ли задабривая, то ли желая скрасить сироте жизнь; девица покупала себе пирожки и мороженое (а злые языки утверждали, что и сигареты покупала) и больше ни в чем не нуждалась. Олег Викторович, щадя дочку, к домашней работе ее особенно не принуждал: сам мыл посуду и сам готовил, сам полол маленький огород и вытряхивал во дворе ветхие голубенькие покрывала. Соседи роптали все громче: вот ведь растет нахлебница, вот когда штаны американские аукнулись!
Директор, горевавший по супруге неожиданно глубоко и искренне, прятался от тяжелых мыслей в работе. Затеял в училище ремонт, выпросил у властей землю под настоящий большой стадион, самолично проводил каждую субботу общее построение учащихся, где ругал нерадивых и награждал отличников. Клава жалела его; глядя, как он идет из училища домой, понурив голову, опустив плечи, она всякий раз себя спрашивала: ну за что, за что такому хорошему человеку такая печальная судьба?
Вопрос этот задавала себе не одна только Клава. Все вокруг гадали: как долго директор продержится холостяком? Дом ведь женской руки требует, и мужчине нужно женское внимание, и дочка, гляди, совсем от рук отбилась, должен же кто-то ее окоротить? Олег Викторович, говорили, мужик не из последних: нет, долго одиноким ему не быть. Вот только — кто?
Внимательно присматривались, пытаясь раньше соседа догадаться: к кому ездит? Кому пишет? Кому звонит со служебного телефона? Что за красавицу привезет из области?
Миновала зима; близились окончание учебного года и практика. На Первое мая собрались, как обычно, в буфете за сдвинутыми столами. Олег Викторович, против обыкновения, от первой чарочки не отнекивался, зато после третьей — завязал и в рюмочную, как бывало, не пошел. Вместо этого на глазах всего коллектива предложил Клаве проводить ее домой.
Клава зарделась, как девочка, и не знала, куда деваться. Боязливо, кончиками пальцев оперлась о согнутый локоть директора и засеменила рядом, с трудом примериваясь к его широким шагам.
Шли молча. Прошли две улицы; у калитки Клавиного дома директор остановился и выпустил ее руку.
— Клавдия Васильевна, — сказал резко, отрывисто, но Клава прекрасно понимала, что это от смущения. — Прошу вас быть моей женой.
— Я согласна, — сказала Клава быстро, будто боясь, что прозвенит будильник, обрывая чудесный сон.
Олег Викторович ничего не ответил. Только шумно вздохнул.
* * *
Свадьбу сыграли тихо — все-таки и года не прошло со смерти крашеной блондинки, так что особенных празднеств устраивать не решились. Расписались, выпили в буфетной, сдвинув вместе столы, и проводили молодых на супружеское ложе.
Затянувшееся Клавино девичество счастливо закончилось. Мужа своего она обхаживала как могла: приносила завтрак в постель, обстирывала и обшивала, никогда не говорила ни слова поперек. Олег Викторович такое отношение ценил, новую жену любил и баловал подарками. Правда, Клаве пришлось уйти с работы: начальство намекнуло, что директор и бухгалтер в супружестве — это слишком для одного учреждения. Но, возможно, все к лучшему — Клава получила возможность заниматься исключительно мужем, домом и огородом, продавая овощи на базаре и дополнительно поддерживая семью. Хозяйство, пришедшее было в упадок за время вдовства Олега Викторовича, под рукой Клавдии восстановилось и расцвело: везде в доме порядок, на лампах липучки от мух, в шкафах нафталиновые шарики, на полу — чистые половички.
Единственная проблема, можно сказать, беда, заключалась, конечно же, в Богдане.
Девица, которой к тому времени исполнилось пятнадцать, приняла мачеху в штыки. О том, чтобы называть Клавдию «мама», не было и речи; даже «тетю Клаву» не удавалось выдавить из упрямой девчонки. «Мачеха», — говорила Богдана, глядя Клаве в глаза, вкладывая в это слово все смыслы, издавна на нем наросшие, и даже сверх того.
Клавдия пыталась поначалу воздействовать на девицу лаской, мягкостью и терпением. Богдана бросала колготки на обеденном столе — Клавдия покорно убирала, укладывала в шкафчик, а если надо — и стирала, и сушила; Богдана ходила по дому в грязных туфлях, нарочно вытирая их о свежевымытый пол, — Клавдия перемывала все заново и опять увещевала, уговаривала, держа в уме и долю сиротскую, и переходный возраст. Богдана возвращалась за полночь, влезая к себе в комнату через окно, Богдана прогуливала школу, расшвыривала вещи, включала на всю мощность свой проклятый магнитофон; Богдана, наконец, плевала в кастрюлю с «подходящим» на дрожжах тестом (Клавдия ее однажды застала за этим делом), — ответом на все были увещевания, уговоры и ласковые просьбы.
Тем не менее время шло, а Богдана не становилась лучше. Наоборот, войдя во вкус безнаказанности, она грубила все наглее, училась все хуже и вела себя все развязнее; за ней вечно таскались табуны парней, и Богдана дразнила их, не понимая, чем такие игры могут кончиться. Клавдии пришлось серьезно поговорить с мужем. Олег Викторович, оказывается, прекрасно чувствовал свою вину — он давно уже не занимался воспитанием дочки, боясь доставить сироте хоть малейшее огорчение. Чем такое попустительство могло закончиться, страшно было представить.
Итак, Олег Викторович вспомнил свои обязанности по отношению к дочери. Велосипед был на время заперт в сарае, магнитофон унесен в училище, в сейф, а джинсы, коротенькие юбки и отвратительные прозрачные майки отправились высоко на антресоли. Богдане оставили в назидание только школьную форму — до тех времен, пока она не опомнится и не возьмется за ум. Клавдия Васильевна искренне надеялась, что это случится самое большее через неделю.
Куда там!
Вместо раскаяния девчонка обозлилась. Скоро Клавдия обнаружила, что на нее косятся соседи; выяснилось, что Богдана, обиженная сирота, направо и налево рассказывает людям «всю правду» о «злобной мачехе».
Богдана жаловалась в школе, жаловалась на улице, жаловалась в магазине; выдумки ее вовсе не были наивны — нет, плела она их тонко, с недетской изощренностью. Школьная форма, которую Богдана теперь не снимала, оказалась знаменем ее обиды: всю одежду продали, говорила Богдана. На вырученные деньги купили мачехе колечко. Когда придет, присмотритесь — оно у нее на пальце (а на пальце у Клавдии действительно появилось скромное колечко, второе кольцо в ее жизни после обручального, крохотная серебряная змейка — подарок мужа). И все вещи матери, говорила Богдана, снесли в комиссионку, даже французский кружевной лифчик, который покойница надевала только по праздникам. А на вырученные деньги поставили мачехе золотую коронку — вон она, присмотритесь (а Клавдии в те дни в самом деле пришлось поставить коронку — передний зуб сломался)…
Соседи, еще недавно называвшие сироту «нахлебницей» и «паршивицей», вдруг прониклись к ней сочувствием. Клавдия, узнав, в чем дело, сперва нервно смеялась, потом доказывала с пеной у рта: ложь! Да врет она, вы ей, сопливой, верите, а мне нет?!
К сожалению, все обстояло именно так. В Богдане проснулось дьявольское искусство лжи: ей верили. Клавдии — нет.
Уже говорили, что она окрутила вдовца ради его дома и денег. Что она все эти годы только и думала, как бы выскочить за директора; что она и в смерти блондинки повинна (не уточняли, правда, каким образом). И вырастала, крепла, передавалась из уст в уста новая легенда о жестокой мачехе, сживающей со света юную падчерицу…
Однажды, вернувшись с базара, Клавдия села у входа на низкую табуретку, уронила кошелки и разрыдалась, не в силах больше сдерживаться. Ее счастье распадалось прахом. Косые взгляды, злобные шутки, насмешка и ненависть от вчерашних добрых знакомых — да за что же?!
Случилось так, что Олег Викторович вернулся в тот день с работы раньше обычного. Открыв дверь своим ключом, он застал Клавдию рыдающей, кинулся утешать, обнимать, а потом и расспрашивать: кто обидел? Клялся стереть с земли, разобраться как следует: кто посмел?!
Клавдия не смогла скрыть от мужа то, что знал уже весь город и только он, Олег Викторович, не знал. Она-де, Клавдия, выскочила за него из-за денег, а падчерицу заживо хоронит, чтобы не с кем было делить наследство…
Поняв, в чем дело, Олег Викторович побледнел. Крепко обнял Клавдию, побежал на кухню, нашел в аптечке какие-то таблетки, принес жене со стаканом воды. Клавдия проглотила безропотно, умылась и легла в постель. И долго лежала, глубоко дыша, слушая, как восходит в животе, будто солнце, таблетка и распространяет вокруг себя покой и безмолвие.
В тот день Богдана вернулась домой часам к одиннадцати. Отец, ни слова не говоря, крепко взял дочь за руку и повел в ее комнату; там, не обращая внимания ни на крики, ни на слезы, снял ремень и задал дочке ту самую порку, которую она давно заслужила.
* * *
Соседи, разумеется, все узнали. Жалея Богдану (и страшась, конечно, новых чудовищных обвинений), Клавдия уговорила мужа вернуть девчонке велосипед, магнитофон и шмотки. Может быть, умелое сочетание кнута и пряника принесет наконец плоды…
После порки Богдана в самом деле изменилась. Сделалась послушнее и тише, не огрызалась, не грубила, не пропускала школу, не возвращалась за полночь. Радоваться бы — но у Клавдии Васильевны все тревожнее становилось на душе. Она едва удерживалась, чтобы не вздрагивать всякий раз, встречаясь с падчерицей глазами.
Богдана смотрела странно и страшно. Зеленые тени жили на дне ее глаз — там сидела злоба такая глубокая, такая неистовая, что Клавдия невольно ежилась под этим взглядом. Не раз и не два говорила себе: да пусть ее, пусть делает что хочет, пусть пропадает где вздумается, ей-то, Клавдии, что за дело, зачем взялась воспитывать чужую дочь? Зачем вмешалась, зачем сделалась врагом, ну ее, чур ее, вон как смотрит… Ведьма…
Отводила глаза, с Богданой старалась не встречаться и не разговаривать, но никак не могла отвязаться от мысли, что воздух в доме давит. Что Богданина ненависть висит в нем, как удушливое облако пропан-бутана. Что хочется вырваться и уйти — хотя бы к матери, за три скрипучие ступеньки, избавиться разом и от шепота за спиной, и от ядовитых Богданиных глаз.
А тут еще со здоровьем начались проблемы. Клавдия смолоду была крепкой и даже карточки в поликлинике не держала — а теперь узнала в одночасье, где у нее сердце, и что такое давление, и как ноет спина, и как набухают вены… Даже золотая коронка во рту, кажется, потускнела. Мать качала головой: сглазили тебя. Точно, сглазили. Поехать бы к бабке, снять порчу, а то ведь все хуже и хуже…
Жаловаться мужу не решалась. По-прежнему летала по дому, всюду успевала, но без огонька, без прежнего энтузиазма. Радость погасла совсем.
— А чтоб тебя! — сказала однажды в сердцах, слушая вопли соседского мальчишки, второй час канючившего под окном девчонкиной комнаты: «Богда-ана… Богда-ана!..» — Чертдана, не иначе!
Никто не слышал.
В ту ночь Клавдии приснился страшный сон. Тем более страшный, что сочетался с явью; она то задремывала, то просыпалась. Снилось (или мерещилось), что из темного угла их с мужем комнаты выходит собака, светло-желтая, будто кость. И идет к ней, Клавдии, посверкивая глазами, поцокивая когтями по деревянному полу. Казалось бы, чего страшного — собака приснилась. Но чем ближе она подходила, тем яснее становилось Клавдии, что с собакой что-то не так. Крылось в глазах ее, в движениях, в тени на полу — непростое, не звериное и не человеческое; да и откуда взяться в комнате собаке? Собакам место на дворе…
Клавдия хотела выбраться из сна, ворочалась, трясла головой, поднималась на локте; вот проснулась, в комнате темно и тихо, рядом похрапывает директор, и время облегченно вздохнуть: «Куда ночь, туда и сон»… Глядь — из угла смотрят два горящих глаза, и все начинается сначала: крадется странная собака, тянется за ней изломанная тень, останавливается сердце: проснуться!..
С каждым разом тварь подходила все ближе. Наконец прыгнула на кровать; Клавдия проснулась с криком, принялась толкать мужа локтем в бок, будить на помощь. Муж спал как мертвый; Клавдия попыталась встать, не оглядываясь на темный угол. Хотела добраться до выключателя, включить свет…
Собака была тут как тут.
— Пшла вон, проклятая!
Вскочила все-таки с кровати. Схватила за ножку деревянный табурет (где только силы взялись!) и угостила бестию изо всей силы. По голове, как метила, не попала: тварь увернулась. Но угодила, кажется, по лапе; собака дико взвизгнула, и Клавдия Васильевна очнулась наконец в постели рядом с мужем на рассвете: ночная сорочка прилипла к спине, сердце молотит, захлебывается, и душно, душно… Ночью, оказывается, случайно закрылась форточка, и в комнате такой спертый дух получился, что не только сучка — черт приснится…
Было воскресенье. Падчерица, как выяснилось, поднялась раньше всех, села на велик и укатила куда-то, накорябав отцу небрежную записку.
Вернулась днем, бледная и без велосипеда. Рука в гипсе; каталась, значит, по старой дороге над песчаным карьером, куда и взрослым, и детям ход строго-настрого запрещен. Земля осела, и Богдана свалилась. Шею, по счастью, не свернула, а поломала только руку. Выбралась, на шоссе «проголосовала», довезли ее до больницы. А велосипед там и остался, в карьере: рама лопнула.
Олег Викторович опять повел себя, по мнению Клавы, непедагогично. Вместо того чтобы объяснениями связать в Богданиной голове непослушание и несчастье — побежал сломя голову в карьер, чтобы велик вытащить и раму сварить и вообще все, что нужно, поправить.
Не нашел велика. Засыпало песком; но обещал Богдане, что в понедельник пойдет с лопатой и откопает.
Богдана обещаниям особенно не радовалась. Сидела бледная, смотрела на пальцы, перемазанные гипсом, на слова отца угрюмо кивала, а Клавдии вообще как будто не видела.
* * *
Страх воцарился в жизни Клавдии.
Ночью кошмары. Днем — будто тень за ней ходит. Не сводит ненавидящих Богданиных глаз.
Олег Викторович все видел и все понимал. Разрывался между женой и любимой дочерью; стал приходить домой навеселе, а то и вдрабадан пьяным. Уже не нужно было праздников — упитый приходил и валился на кровать в одежде, и сивушный дух стоял плотно, так что Клавдии приходилось стелить себе на веранде или в кладовой.
Мучился сам от этого. Голубил Богдану, а порой бил; доброты это девочке не прибавляло, и Клавдия, хоть как старалась не огорчать мужа, а все-таки сказала однажды в сердцах: уйду. Вернусь к матери; не в силах жить в одном доме с эдакой злобой.
Олег Викторович долго сидел на кухне хмурый. Потом пошел к дочке и объявил: «Устрою тебя в экономический техникум в облцентре. Техникум хороший, у меня там знакомые; конкурс аттестатов не пройдешь — так хоть по блату впихнут».
— Выжить из дому хочешь! — крикнула Богдана так пронзительно, что услышала не одна Клавдия Васильевна, но и соседи за тонкой стенкой. — Не пойду! Пусть она убирается!
Олег Викторович надел кепку и, ни слова не говоря, ушел. Вернулся домой вдребезги пьяный, но не упал на кровать, как обычно, а полез с кулаками на Клавдию: ребенка из отчего дома выживаешь, ведьма?!
Клавдия Васильевна, едва вырвавшись, убежала к матери. По улице шла крадучись, прячась за деревьями: не видит ли кто? Время было позднее, но многие окна еще светились.
У матери прикрывала ладонью щеку. Врала что-то; мать вранью не верила, хотела вызвать милицию — «снимать побои»; Клавдия с трудом отговорила ее от постыдной затеи. Ночь провела без сна, на кухне за клеенчатым колченогим столом, и слезы капали в остывший чай.
Утром пришел Олег Викторович. Стоял на коленях, просил прощения; Клавдия его очень по-человечески понимала. Не отречься ведь от дочери. Не выгнать. Не развестись. Какая ни есть, а все своя. Но возвращаться домой — отказалась. «Не могу ее видеть, — сказала просто. — Ты, родной, прости меня, но я с ней под одной крышей жить не стану».
Олег Викторович ушел.
Слухи в городе теперь уже не затихали. Мать приходила с базара вся красная, первые три минуты отказывалась хоть слово повторить из «этого трындежа», потом долго кляла сплетниц, желая, чтобы у них повысыхали языки, а после выкладывала все до копейки: и как Олег Васильевич взъелся на родную дочь в угоду новой жене, и как возил Богдану, едва ли не связанную, в областной центр — «сдавать» в какой-то ужасный техникум для умственно отсталых сирот, и как директор того техникума сказал Олегу Васильевичу: подожди, вот она тебя так же в дом престарелых сдаст! И как Богдана клялась, что повесится или утопится, и друзья ее скорбно говорили своим родителям: довели девку. Жалко ведь. И впрямь вот-вот наложит на себя руки.
Клавдия Васильевна сидела тихо, в город не выходила, даже во двор не показывалась. Ждала, пока устоится немного. Оно, может быть, и не устоялось бы так быстро, но тут случился пожар в единственной на весь город девятиэтажке, и в тени этой новости семейные проблемы Олега Викторовича потеряли для болтунов привлекательность.
Накануне пожара Олег Викторович пришел к Клаве. Ничего не сказал, постоял рядом, опустив голову, и в молчании было все: и что любит, и соскучился, и хозяйство в упадке…
Тоже ни слова не говоря, Клава собрала узелок с пожитками и вернулась обратно, под мужнин кров. Боялась сплетен, но никто ее возвращения не заметил — весь город занят был передачей сводок с места происшествия: где загорелось, как спасали, как один чудак выбросил с девятого этажа любимый фикус в кадке, едва не убив пожарного, и тому подобные важные сведения.
Три дня прошли спокойно, даже мирно; потом Богдана снова дала себя знать, устроив за ужином безобразную сцену. Не желала, видите ли, есть кашу, швырнула миску об пол, билась головой о стену: уморить хотите сироту! Только Клавдия на этот раз не растерялась, и не вспылила, и не огорчилась, а тихо и спокойно сказала Богдане: «Будет с тебя. Поглумилась, и хватит. Теперь я хозяйка. Иди по доброй воле в техникум. Может, жизни научишься».
Богдана бросила на мачеху полный ненависти взгляд — и убежала из дому, на прощанье так хлопнув дверью, что посыпалась с потолка известка.
Всю ночь где-то пропадала.
И наутро не вернулась. Не вернулась и к вечеру, зато прибежали, запыхавшись, два одноклассника — дескать, утонула Богданка. Утопилась. Вот ее сумка. Бросили Клавдии под ноги светло-розовую клеенчатую сумочку, которую Богдана имела обыкновение носить через плечо. И убежали.
Клавдия сама не поверила и мужа успокоила: придуривается девчонка. Издевается. Пугает. Тем не менее Олег Викторович поспешил в милицию, и вскоре Ольшаны разве что на ушах не стояли: искали Богдану.
Мальчишки, приведенные в участок, рассказывали каждый одно и то же: Богдана, доведенная мачехой до отчаяния, прыгнула в омут. Омут в местной реке действительно имелся: на дне били ключи, и в самый жаркий день самый опытный пловец мог быть затянут в воронку или погублен судорогой, уж как повезет. А теперь стоял апрель, лед недавно сошел, и, конечно, оказавшийся в омуте человек имел малые шансы на спасение.
Вызвали водолазов. Обшарили дно, но ничего не нашли, кроме правой Богданиной туфли. Туфля, говорила Клавдия мужу, еще не доказательство: туфлю могла бросить в пруд, а сама — на поезд, деньги-то у нее водились… Кстати, метрика пропала вместе с Богданой. С документами, значит, топиться пошла.
Милиция приходила домой и в школу. Изучали быт семьи, расспрашивали соседей и Богданиных учителей; соседи, может, и наболтали лишнего, а вот учителя все как один подтвердили: девчонка была тяжелая, своенравная и психованная. Еще родная мать ее избаловала: ну зачем ребенку настоящие американские джинсы?! А Клавдия Васильевна стояла на своем: за приключениями поехала. Веселой жизни искать. Может, еще вернется.
В милиции и дольше бы мурыжили, но прибежал однажды один из мальчишек-»свидетелей» с потрясающей новостью: видел у реки Богдану. Ходит при луне мокрая, волосы распущены, и в волосах водоросли; клянется найти проклятую мачеху и утопить…
После этого дело о самоубийстве было тихонько закрыто. Богдану объявили в розыск как пропавшую без вести.
Олег Викторович не знал, куда себя девать. Бродил по дому как потерянный; Клавдия не отходила от мужа ни на шаг. Утешала, отвлекала мелочами, чуть не кормила с ложечки; вернется, уговаривала, твоя Богданка. Попутешествует, поумнеет и вернется; жизнь научит. Жизнь — она лучший учитель…
А поскольку оставаться в Ольшанах супругам сделалось невозможно, то Клавдия нашла себе работу в Харькове. Хорошую работу, бухгалтером на заводе; год прожили в общежитии, потом получили однокомнатную квартиру. В первое время Олег Викторович тосковал о своем ПТУ, но связи ведь остались, а город строился, расширялся, и опытному человеку дело найти не так трудно…
И зажили супруги спокойно и счастливо, душа в душу.
Только слесарь-пьянчуга, живший в рабочей общаге напротив, клялся последним шкаликом, что не раз видел на подоконнике супружеской квартиры огромную кошку, полосатую, серо-бурую. Кошка — размером со взрослую немецкую овчарку — вылизывала когтистую лапу и улыбалась, и во рту ее вроде бы светилась золотая искра…