Первая декада октября тысяча восемьсот девяносто девятого выдалась тёплой. Самое что ни на есть бабье лето. Одинцов накинул на плечи шарф и вышел из дому. С подпрапорщиком Лыткиным, с которым приходилось делить комнату в одном из доходных домов на Каменноостровском проспекте, он практически не пересекался. Тот, шатаясь, приходил поздно, валился спать и громко, как дизельный двигатель, храпел.
Несколько раз они чаёвничали вместе, и Лыткин, накручивая дрожащими после перепоя руками усы, жаловался ему на судьбу. Сетовал на разгильдяйство в армии, произвол высших чинов, на то, что вымотан, а в Петербурге извелись неиспорченные барышни. Мимоходом он упоминал отца, который перестал высылать из Москвы деньги, пунцовел от злости и быстро курил. Одинцов листал газету и понимающе кивал. Хотя будущее Лыткина видел как на ладони: не сдаст на обер-офицера, в пьяной потасовке сорвёт с юнкера погоны, обшитые золотым галуном, вылетит со службы и, так как дома не примут, сгинет в опиумном дурмане в одной из ночлежек.
Одинцова чужие проблемы волновали едва — своих невпроворот. Взятая пятнадцать лет назад ссуда на производственное дело не оправдала надежд. Фамильный особняк изъяли, за душой остался непогашенный по договору долг, а жена, забрав сына, ушла к молодому биржевику.
Не такой Одинцову грезилась счастливая дорога жизни.
Уроки музыки в детстве переросли в увлечение, а после в профессию. Отец, усмотрев, что мальчик помимо нот проявляет интерес и к внутренней конструкции фортепиано, отвёл тринадцатилетнего Петю для обучения к мастеру. Уже работая, ощутив нехватку знаний, юный Одинцов отправился в Нижнюю Саксонию — глубже познавать премудрости фортепианного ремесла.
В один из дней от матери пришло письмо: отец болен. Пётр Одинцов оставил тогда Германию и вернулся в Петербург — в полной решимости открыть собственную мастерскую. Несмотря на отговоры родителей, он заложил дом, купил оборудование, арендовал помещение и нанял людей. Первое время всё складывалось благополучно. Неплохую прибыль имел уже через полгода. Ориентировался, главным образом, на непрофессионального потребителя. В начале девяносто первого продажи, к несчастью, сильно упали. В основном выходил в нуль. Вскоре стало ещё хуже.
Фабрики-гиганты — Шрёдера, Беккера, Мюльбаха — год за годом притеснялись мелкими. Открылась фабрика Леппенберга, рояли и пианино которой, по мнению Одинцова, ужасно держали строй и имели несочный звук. Прибывший из Берлина Гергенс, работавший там техником у Карла Бехштейна, открыл своё производство, где выпускался недурственный, обладавший мягким туше1 инструмент. Переведённая из Тарту, заработала фабрика Рудольфа Ратке, фортепиано которой, несмотря на простоватый звуковой тембр, имели хороший спрос ввиду приемлемости цены. Появлялись и другие.
Одинцов прогорел. Лицо его приняло, как казалось, сероватый, ставшим популярным в архитектуре модерн, оттенок. Он прятал поджатые от грузных мыслей губы под бородой, в свои сорок три отшучивался, что ему шестьдесят, и тускло улыбался. Отец умер, с матерью виделся редко. Оборудование продать не удавалось.
Помог случай.
Франц Кальнинг, с которым ему посчастливилось сдружиться в Германии, работал техническим директором на фабрике братьев Дидерихс (старший, Роберт, к слову, умер за месяц до того, управлять остался Андреас) и, зная Одинцова как высококвалифицированного «шпециалистн», пригласил к себе. Оборудование из его мастерской предложил забрать в счёт погашения пени. Одинцов согласился.
Четырёхэтажное фабричное здание располагалось на тринадцатой линии Васильевского острова. Производственные возможности не шли ни в какое сравнение с имевшимися у Одинцова: паровая машина мощностью в двенадцать лошадиных сил, современная отопительная система, подъёмная установка, помещения для хранения материалов — всё на высоте. В прошлый год фабрика на зависть другим выпустила более пятисот инструментов.
Рабочие к Одинцову относились уважительно, а Кальнинг поручал ему контроль на самых разных производственных этапах. Зарабатывал он сносно, но, между тем, слыл прижимистым. Почти все деньги Одинцов клал на счёт (в надежде выкупить особняк), а также копил на обучение сына Дмитрия, с которым виделся с позволения жены раз в месяц.
Одинцов привычным делом ходил пешком. Извозчиков, от которых несло рыбой и перегаром, не любил. Кроме того, экономил — ездил по надобности или когда ныли суставы.
Ждал зиму. Тогда он, оттаивая в душе и приходя в какой-то ребяческий восторг, преодолевал расстояние между Сенатской площадью и Румянцевским сквером на трамвае. Первый год петербуржцы давались диву, когда в лёд на Неве вморозили рельсы, шпалы и контактные провода. Электрическим трамваям — из-за контракта владельцев конки2 с Городской думой на право перевозки людей — разрешалось использовать лишь водные пути, в зиму по Неве, то бишь.
Пётр Михайлович Одинцов, фортепианный мастер, переоделся в рабочее и приступил к обязанностям. Он изучал листы заказа, раздавал поручения, отслеживал поставку древесины, после обеда заглянул к ящичникам, изготавливавшим остов, а также выслушал матёрых «штучников», которые требовали сократить рабочий день.
Вечером его к себе вызвал Кальнинг.
— Петер, — он называл его на немецкий манер, — на днях я встретить майн фройнд, и он просить оказать помощь его знакомый. С настройкой, — добавил он с гортанным «р».
На фабрику иногда обращались в частном порядке, чтобы произвести настройку на дому.
— Сделаем-с, — ответил, вытирая о фартук руки, Одинцов, — завтра отправлю, кто свободен. У Шубина, кажись, форточка после двух. Ещё доделывают рояль для дочери текстильщика… как его там… Смирнова.
— Нет необходимости, — Кальнинг поправил очки. — Это, как правильно сказать, личное поручение, не по работе. Просьба.
— Дело в том, что, как мне сообщили, инструмент старый и, полагаю, справится не каждый. А вам я, Петер, доверять. Заплатят гут, — Кальнинг кивнул кистью, успокоив.
«Приработок лишним не станет», — прикинул Одинцов.
— Чего ж, настроим, — согласился он.
* * *
В выходной Одинцов отправился на Каменный остров. Погода стояла скверная. Дождь, разогнав по домам люд, заливал проспект. Город принял свой истинный окрас: цвет безутешной меланхолии, в которой где-то за жидкой полосой горизонта мрачнела надежда. Петербург казался таким, с которым в своём стихотворении прощался поэт Аполлон Григорьев: «…холодный и бесстрастный, великолепный град рабов, казарм борделей и дворцов, со своей ночью гнойно-ясной…»
Горожане прятались в распивочных и кабаках, расцвечивая каждый свою осень алкогольной акварелью. Укрывая плащами головы, по улицам бежали студенты. Толкаясь под навесами, на непогоду из-за неимения выручки плевались молочницы и небритые точильщики ножей. Недовольно гомонили торговцы пирожками, дичью, баранками, сбитнем и корзинами.
В такую погоду словно оживали сфинксы на набережной. Дрожали выщербленные лица, сфинксы тряслись от страха и возбуждения, выжидая, когда, вспенивая воду, из Невы покажется их хозяин — нечто медленное, с множеством то ли щупалец, то ли деформированных рук. Оно будет двигаться от моста к мосту, стремительно выкидывать конечность и, обволакивая ею, затягивать под воду зазевавшихся прохожих. В такую погоду пробуждалась душа Невы, вобравшая в себя не одну жизнь утопленников, казнённых и убиенных.
Одинцову пришлось ловить извозчика, хотя бы от того, что он не желал испортить дождём деликатный рабочий инструмент.
Двухэтажный особняк выглядел сдержанно. Ещё на дороге Одинцова встретил пожилой лакей в вымокшем насквозь камзоле и пригласил внутрь. В зале — он же комната, по-видимому, служил и столовой — завтракали двое. Хозяева поднялись и спешно направились встречать гостя.
— Вы, должно быть, Пётр Михайлович? — протянул руку статный мужчина в костюме цвета маренго с бежевым платком в кармашке. Волосы его были зачёсаны, растительность на лице отсутствовала, пахло от него дорого.
— Он самый, — пожал, слегка тушуясь, Одинцов.
— Казимир Андреевич, — не пуская руку и с неким уважением заглядывая в глаза, представился хозяин.
— Гущина Анна Васильевна, — изящно протягивая руку в перчатке, представилась жена. На глаз ей было до сорока, волосы русые, одета в бледно-розовое платье из батиста с кружевными фонариками на рукавах. — Лебедева по папеньке, — добавила она, видимо, испытывая гордость быть дочерью известного купца.
— Герр Кальнинг порекомендовал вас как своего лучшего специалиста. У нас, безусловно, в этом никаких сомнений. Уверены, вы поможете с нашей проблем, — последнее слово Гущин произнёс с английским акцентом.
— Попробуем-с, — переставил ноги Одинцов.
— Может, чаю? — спохватилась Гущина.
Гость вежливо отказался, после чего хозяин повёл мастера через облицованный светлым мрамором зал. В центре был камин из изразцов с рельефами на античные темы вокруг, с потолка свисала хрустальная люстра. Имелся буфет в виде огромного шкапа, вероятно, из красного дерева, где хранилась посуда.
«Не бедствуют», — подумал Одинцов.
Они продвигались через анфиладу комнат — парадная, диванная, прихожая, спальня, — разделённых арками с колоннами, так что создавалось представление цельного помещения. Комнаты особняка Анны Васильевны, который перешёл к ней по наследству от прадеда помещика Ильина, были окрашены в разные колеры — абрикосовая, фисташковая, бирюзовая, карамельная…
Хозяин остановился. Здесь, похоже, располагался рабочий кабинет.
— Прошу. — Гущин одним жестом пропустил мастера вперёд и указал на фортепиано.
Одинцов поставил на пол чемоданчик и приблизился к инструменту. Выглядело фортепиано ветхим, точно из прошлой эпохи. Мастеру доводилось встречать похожие в Германии.
— Любопытный экземпляр, — пробурчал он.
— Досталось по наследству. Анне. Ещё от прабабушки, — пояснил Гущин. — Вы, скорее всего, будете смеяться, что от такой рухляди не избавились, но это, знаете ли, семейная реликвия. Прабабушка Анны играла на нём, бабушка, затем её мама, Анна Васильевна, собственно, и вот задумали приобщить к музыке нашу дочь. И решительно на этом фортепиано.
— Понимаю, — задумчиво произнёс Одинцов, ощупывая профессиональным взглядом запылённый инструмент. Он и не думал смеяться. Напротив, он всем сердцем ценил опыт старой школы мастеров. Не единожды случалось убеждаться, что инструменты того времени отличались добротностью, певучим тоном и безукоризненной отделкой.
— В таком случае не смею вас отвлекать, — Казимир Андреевич коснулся плеча мастера. — Если что понадобится, зовите, не стесняйтесь.
Одинцов остался наедине со старинным фортепиано. Внутри зародился азарт, о котором он уже, казалось, позабыл. Фабричная рутина давно не приносила удовлетворения. Фортепиано пахло не прелым деревом, нет, так пахли отголоски молодости. Всей душой Одинцов возжелал, чтобы фортепиано вновь задышало, запело.
Первым делом он снял крышку. Одинцова охватил восторг, когда он не обнаружил изобретённую ещё в двадцатые годы американцем Конрадом Мейером чугунную раму, позволявшую увеличить натяжение струн. Между колковой доской и задней пластиной, к которой крепились концы струн, находились железные распорки. Настоящий раритет!
Одинцов принялся за музыкальную деку. Какого же было его удивление, когда оказалось, что вместо выпущенных девяносто лет назад фабрикантом Круппом струн из тигельной стали были железные, как в популярных ещё в прошлом веке клавикордах. Молоточки изумили не меньше: их обтягивал не спрессованный войлок, а уже обтрепавшаяся от времени лосиная кожа. Одинцов читал, что в Америке раньше применялся для этих целей трут, древесный гриб. Предполагая, насколько непривычным для уха окажется звук инструмента, он сделал в блокноте пометку, что необходимо ко всему ещё закупить лосиную кожу.
За работой Одинцов и не заметил, как пролетел день. Один раз он просил проводить его в уборную. Он обратил внимание, что на заднем дворе находилась оранжерея, за которой раскинулась ухоженная лужайка. Прислуга, по всей вероятности, обитала в антресоли, углублении в задней части особняка. Дочь, о которой говорили хозяева, Одинцов не встретил.
Вечером мастер откланялся и, отказавшись от ужина, покинул дом.
* * *
Одинцов, раздобыв необходимые для ремонта принадлежности, явился к Гущиным в следующий выходной. Хозяева настояли, чтобы он составил им компанию за завтраком.
Мастер, запивая круассаны с малиной перловским чаем, без особого удовольствия выслушивал рассказы Гущина о металлургии, на которой тот поднялся, и поглядывал на погружённую в себя Анну Васильевну.
— Я к Агафьюшке, — перебила она внезапно мужа и поспешила наверх.
Одинцов выдохнул в душе, что, наконец, представилась возможность приступить к работе.
Мастер занялся вирбельбанком, проверяя на износ колки и состояние струн. По надобности — менял. Когда он, голосом пытаясь изобразить «Четвёртую симфонию ми минор» Брамса, возился с демпферами, заглушающими колебания струн после нажатия клавиш, случилось необъяснимое. Одинцов ещё некоторое время не воспринимал происходящее, как того требовало логическое мышление, и плыл по течению мелодии, подспудно осознавая, что тело его подвержено какому-то гипнотическому оцепенению. Мелодии, зарождавшейся в груди и выдуваемой носом, вторила музыка. И она звучала! Инструмент, механическая часть которого была разобрана, издавал звуки, точно повторяющие напеваемую мелодию. Одинцов замолк и, наслаждаясь вытекающей из пустоты музыкой, смотрел отрешённо в окно. Казалось, боковым зрением он видел, как невидимые пальцы, вознося и опуская молоточки, играли на клавиатуре. Выступление призрака, концерт искусителя.
Из захватившей его сладкозвучной одури вывел хмыкнувший за спиной лакей. Одинцов обернулся. В ушах противно заскрежетало. Разнося до самых кончиков пальцев горячую вибрацию, под кадыком лопнули натянутые через всё тело струны.
— Хозяин велел позвать к обеду, — робко доложил лакей, поклонился и, бросив какой-то вожделенный, как показалось, взгляд на фортепиано, ушёл.
* * *
То, что происходило с Одинцовым после, иначе как наваждением не назовёшь. Чем бы он ни занимался, его повсюду сопровождала музыка. Однако это были не великолепные рапсодии Листа или блестящие романсы Глинки, отнюдь. Его преследовали демонические, совершенно безвкусные мотивы, хаотическая последовательность небрежных ударов по клавишам.
На фабрике, приглушаемая гулом механизмов и гомоном людей, музыка казалась жиже. Но по возвращении домой Одинцов всем телом пугался, от того что из пастей лошадей вместе с паром вырывалось острое металлическое дребезжание, детский плач превращался в беглое скольжение по контроктаве, а разговоры — в попарную фонацию: ву-бу, ву-бу, ву-бу… Люди, шевеля нелепо губами, словно общались на каком-то примитивном языке.
Одинцова навещали кошмары, аккомпанируемые отзвуком одной и той же низкой устрашающей ноты. Гробовая мелодия продолжала звучать, даже когда он просыпался от шарканий являвшегося среди ночи Лыткина.
«Гоннн… гоннн… гоннн… гоннн…» — стучало в голове, когда больше не в силах уснуть, Одинцов, подбирая к себе ноги, протискивал взгляд в переплетения на потолке крючковатых теней от дерева за окном.
Прибыв в следующий раз к Гущиным, мастер повстречался с их дочкой. Бедное дитя, лет одиннадцати, было приковано к креслу-коляске. Анемичные, тонкие, будто стебельки, руки были сложены на такой же болезненно хрупкой ножке. Лицо Агафьи выглядело застывшим в так и не выраженной до конца счастливой эмоции. Сдавалось, пробьют куранты, спадёт заклятье — и девочка, наконец, улыбнётся, поведает, вскинув задорно брови, всё, что накопилось у неё за это время в душе. Одинцову было невдомёк, что имел в виду отец девочки, когда говорил, что её — больного ребёнка, которому окажется бесполезен и «хирогимнаст»3, — хотят обучать музыкальной игре. Вероятно, решил мастер, таким образом родители направляли Богу посыл на её выздоровление, просили о помощи, обманываясь.
— С самого рождения, — прошептал Гущин, глядя, как служанка везёт Агафью на прогулку, и похлопал Одинцова по спине, будто в утешении нуждался он, а не сам отец несчастной девочки.
Боль, которая пронзила сердце мастера после знакомства с несчастным ребёнком, заглушила звучавшие в голове ужасные звуки. У Гущиных он их не слышал. Одинцов даже, улыбнувшись, постучал себя по ушам. Может, наваждение покинуло?
Оставалась самая трудоёмкая, но, тем не менее, вызывающая воодушевление работа: настройка. Благо, опыт позволял делать это на слух уверенно, получая от процесса удовольствие. Одинцов, настроив по камертону «ля» первой октавы, принялся согласовывать звукоряд.
Он подрезал молоточки, заглушал струны резиновыми клиньями и натягивал их настроечным ключом. Уйдя с головой в работу, Одинцов вдруг, ощутив затылком чьё-то присутствие, обернулся. Кровь в жилах вмиг остыла. Изо рта, зародившись в булькнувшем животе, выполз одновременно схожий на «ы» и «э» звук. Прямо за спиной, раздувая ноздри и упёршись в ноги руками, на фортепиано таращился лакей. Одинцов рывком отстранился, но слуга, будто и не заметив испуга мастера, продолжал водить отуманенными глазами по внутренностям фортепиано.
— Ч-чем-то могу помочь? — прохрипел Одинцов, изучая безумное лицо лакея.
— Скоро заигра-а-ает, — скривил тот в нездоровой улыбке рот.
Одинцов, в руке которого подрагивал настроечный ключ, смотрел на лакея, пытаясь постичь этот одержимый интерес к фортепиано. Возможно, конечно, тот просто восхищался музыкой. Либо, что более правдоподобно, был не вполне в себе.
— Позвольте… продолжу, — выдавил Одинцов и, искоса посматривая на лакея, потянулся к струнам.
Слуга медленно выпрямился и, облизывая инструмент глазами, удалился.
— Идиот, — тихо произнёс мастер. Пальцы дрожали, пришлось некоторое время выждать.
К вечеру всё было готово. Гущины рассыпались перед Одинцовым в благодарностях, а Анна Васильевна, получив от прислуги аплодисменты, даже сыграла «Английскую сюиту фа мажор» Баха.
— Через две недели у Агафьюшки день рождения. Мы собираемся музицировать на фортепиано. Вы обязательно должны присутствовать. Даже не смейте нам отказывать, — сообщила хозяйка.
Одинцову, несмотря на закрытый образ жизни, Гущины приглянулись. К тому же хотелось насладиться игрой старинного фортепиано.
— Непременно буду, — дал согласие мастер.
* * *
«Это он… он украл деньги», — царапал застенки ещё дремлющего разума скрипучий детский голосок.
Одинцов открыл глаза, в голове дребезжала навязчивая мысль: деньги, за фортепиано. Преследующую его ужасную музыку Одинцов не слышал. Видимо, она окончательно стихла вместе с завершённой работой.
За перегородкой, напитав комнату винными парами, спал Лыткин.
Одинцов поднялся и запалил керосиновую лампу. Он протиснул руку в карман шинели. Затем в другой. Денег, полученных от Гущиных, не оказалось.
— Негодяяяй, — озлобленно процедил сквозь зубы Одинцов, схватил со стола портные ножницы и в несколько шагов оказался за перегородкой.
Язык пламени осветил мерзкую физиономию подпрапорщика. Уродливая родинка у носа выпирала воспалённым бубоном, подёрнутая верхняя губа обнажила редкие зубы, его мизерабельные хитрые глазки блуждали за опущенными веками. Как же Одинцов его ненавидел! В груди вскипало желание навсегда оградить себя от тошнотворного солдафонского присутствия.
Он вонзил взгляд в шею подпрапорщика. Туда же направятся и ножницы. В выпирающую вену. Лыткин, не осознавая, сон ли это, схватится за шею, тщетно останавливая руками кровавый фонтан, увидит Одинцова, его сияющий местью взор. Он не успеет попросить о помощи, его опередит сосед, закричит что есть сил: «Вооор! Подыхааай, сволота!»
Лыткин захрапел громче, но Одинцов перестал воспринимать происходящее вокруг — схватился за голову. Мозг, разнося по черепной коробке скрежет, будто пилили тонкие струны. «Се-се-се-се-се-се…», — ездили по кровоточащим извилинам стальные нити.
«Банк», — протиснулось через распилы.
На него нахлынуло воспоминание. Как же он мог забыть? От Гущиных он ведь сразу направился в «Коммерческий банк», что на Невском, пятьдесят восемь, и положил на счёт все триста рублей. Одинцов, не затушив лампу, повалился на кровать, и, не убирая рук от раскалывающейся головы, пролежал так до самого утра. Как же он ненавидел Лыткина!
* * *
Одинцов сделался рассеянным. Порой он забывал, где оставлял рабочий инструмент, не помнил, о чём вёл разговоры, а порой даже — как добирался домой.
Возник страх преследования. Или же это было в действительности? Мастер не единожды наблюдал, как его провожала глазами троица детишек — двое мальчиков и девочка. Один раз он спешно направился в их сторону, но дети бесследно растворились в толпе.
Звуковые галлюцинации канули, но вместо нескладных грубых мотивов Одинцов слышал незнакомую ему дивную мелодию. Она доносилась из окон омнибусов, трактиров, дворовых выгребов, арок «колодцев». Одинцов тянулся на звук, но мелодия только отдалялась. Он оставил тогда затею отыскать место её зарождения и просто наслаждался мелодией. Свои помешательства он относил к усталости и невозможности находиться вместе с сыном.
В назначенное время Одинцов явился к Гущиным. Собравшаяся публика всецело соответствовала званию аристократии: банкиры, промышленники, импортёры чая, биржевики, нефтяники — все были одеты по моде, расхаживали с высокомерным видом. Одинцов чувствовал себя среди них крайне неловко и неуместно.
— Благодаря этому человеку мы имеем честь поздравить сегодня Агафьюшку игрой на нашем прекрасном фортепиано, — взял слово Гущин, указал на мастера и захлопал. Гости, сделав такие лица, будто Одинцов сотворил некий подвиг, поддержали хозяина рукоплесканием.
«Браво!», «Вот что значит профессионель!», «Не дал загубить традицию!» — гудели вокруг сконфуженного Одинцова.
Стол накрыли в зале, туда же вынесли фортепиано. Агафью усадили в центре, нежно поглаживали её по рукам, высказывали поздравления и дарили подарки. По глазам и лицу девочки трудно было, однако, понять, осознавала ли она что-либо.
Одинцов, не желая вызвать подозрений насчёт физического потенциала девочки обучению игре, и тем самым не ставя под сомнение психическое состояние родителей, приобрёл в подарок сборник технических упражнений и этюдов Муцио Клементи «Прелюдии и экзерсисы во всех тональностях мажора и минора».
— Гран мерси! — поблагодарила Гущина. — Агафьюшке очень пригодится.
Гости вскоре, подогретые алкоголем, принялись танцевать. Хозяйке, игравшей на фортепиано, помогали разместившиеся у противоположной стены музыканты. Одинцов, употребив прилично бордосского вина, раскрепостился. Откинувшись в кресле, он вёл в курительной комнате спор о музыке с банкиром в шевиотовом пиджаке.
— Недаром искусных музыкантов называют виртуозами, от «virtus» по-латински, что значит «доблесть», — заплетающимся языком доказывал Одинцов. — Только смелый, доблестный осилит весь путь обучения и овладеет всеми азами музыкального искусства.
— Как скрипка поёт, мне нравится, но вот фортепиано… — тучный банкир приблизился, чтобы не обидеть хозяев, — даже Вольтер называл его «изобретением кастрюльщика».
— Мне вот, знаете ли, синема пришлась по душе, — продолжал, затягиваясь какой-то необычной по запаху сигарой, банкир. — Довелось посетить одним разом сеанс в театре «Аквариум». Милейшее, признаюсь, дело. А как вы относитесь к оскоплению?
Так за светской болтовнёй, за обсуждением выпускаемых фабрикой «Фрезе и К°» автомобилей, за сюсюканьями перед нереагирующей ни на что именинницей наступила ночь.
Экипажи увозили гостей.
Осталось несколько человек, и хозяйка их задержала:
Одинцов упёрся о стену. Хмель ещё сильней волновал вкушавшие музыку рецепторы. Мастер желал напоследок вдоволь упиться голосом инструмента.
Анна Васильевна тронула клавиши, и фортепиано ответило невероятно стройным, волнующим аккордом.
Зал вдруг расширился, боковые стены убрались куда-то за охватываемую взглядом область. Присутствующие словно передвинулись далеко назад, сделались игрушечными. Одинцов различал лишь фортепиано и Анну Васильевну, извлекавшую из инструмента — не может быть! — ту мелодию, что непрестанно следовала за ним в последнее время. Мастер утопал в густоте музыки, его обволакивали завихрения так точно следовавших друг за другом нот, звуки очищали тело от скверны, вымывали тоску, боль и разъедавшую всё внутри обиду. Одинцов, изогнув невообразимо конечности, принял вид ноты, взмыл ввысь и занял положенное ему на стане благозвучия место.
Мелодия долго ещё звучала… и звучала… и звучала.
* * *
— Что ж вы так, Пётр Михалыч, перебрали-с, — придерживая Одинцова под руки, ворчал Лыткин. — Хорошо, Танечку, дочь тайного советника Егорова, провожать не стал, а то ведь и не добрались бы без меня. Страшная она, скажу вам как на духу, жуть просто, лишь протекция папеньки её и привлекает. Сколько? — гаркнул он извозчику.
— Так господин уже ж, откуда забирал, расплатился. Сверху ещё дал, чтоб без укачки довёз.
Одинцов проснулся со светом, Лыткина в комнате не было. Похмелье дало о себе знать сцепившими затылок болевыми жгутиками. На фабрику Одинцов явился опоздавши.
«Что вчера произошло? — силился он вспомнить. — Анна Васильевна играла то произведение, а потом…» Одинцов списал провал в памяти на причину чрезмерно выпитого.
Единственное, что не оставляло в покое, это возникшее неведомым образом посинение на шее, под самым кадыком. Одинцов ощупал место: побаливало. Откуда его получил — никаких догадок. Мастер спрятал шею за шарфом и пошагал на работу.
По прошествии нескольких дней в душе зародилось опустошение. Одинцова раздражали рабочие, их унылые лица, концентрированный запах пота и щепок, заказчики, которые приобретали фортепиано, для того чтобы, большей частью, красоваться перед такими же несведущими в музыке буржуа, а после — бросить инструмент в кладовой и слушать, слушать свои дурацкие граммофоны.
Одинцов, вязнув в липкой тишине, когда Лыткин, верно, сумасбродничал на одном из балов, осознал, наконец, чего ему так не хватало: старинного фортепиано Гущиных, его певучего тона, тянущегося сквозь года яркими красками музыкальной пастели. А ещё — Одинцов вожделённо хотел вновь услышать то немыслимой красоты произведение, которое играла Анна Васильевна, снова раствориться в нём.
Случиться этому выдалось в декабре. С Казимиром Андреевичем Одинцов случайным образом столкнулся у фабрики.
— Пётр Михайлович, милейший, чего ж в гости к нам не заходите? — как с давним другом заговорил Гущин. — Вы, должно полагать, и не знаете, что наша Агафьюшка уже делает первые шаги в музыке.
— Как?.. — озадаченно вопросил Одинцов, обдумывая, стоит ли уточнять, что встреченное им состояние девочки не позволяло вести речь даже о простых бытовых действиях, не то что о музыкальной игре.
— Да-да, Анна ежедневно занимается с ней по нескольку часов. Заходите, как будете иметь возможность. Ваши советы, несомненно, окажутся ценными. Агафьюшка и сама желала с вами познакомиться.
Одинцов не считал Гущина человеком, которому свойственны глупые дурачества. Возможно, это жену настолько удручало состоянием дочери, что она понудила его воспринимать Агафью здоровым ребёнком. А Гущин, увы, чрезмерно вжился в эту роль.
— Буду рад, — отозвался на приглашение Одинцов, и по телу разошёлся приятный жар предвкушения.
* * *
В выходной день фортепианный мастер двинул на Каменный остров. Свежевыпавший снег дивно искрился под зимним солнцем — считай, пушкинское утро. Лакей, гостеприимно осклабившись, пригласил в дом.
Фортепиано находилось в зале на прежнем месте. Одинцов бросил взор на ступени, ведущие на второй этаж, и озадачился, не увидев прежних пазов для колёс.
— О-о, Пётр Михайлович, рады вас видеть! — вытянул руки для любезного приветствия Гущин. — Присаживайтесь, Анна с дочерью занимаются музыкальной грамотой, скоро будут.
Хозяин провёл экскурсию по оранжерее, в которой Одинцову не приходилось бывать раньше. В ней росли пеларгонии, олеандры, финиковые пальмы, розы, внутри всё пестрело и благоухало. Оранжереей занимался сам Гущин, который о каждом растении рассказывал с воодушевлением. Одинцов только сейчас заметил, что забор, огораживающий задний двор, имел довольно большую высоту, достаточную, чтобы не видеть, что за ним происходит. Вероятно, Гущины, как это часто бывает, не ладили с соседями. Мастер обернулся и встретился взглядом с наблюдающим за ними через окно лакеем — тот задёрнул штору.
Через час спустилась Анна Васильевна с дочерью. Одинцов проглотил слова и лишь кивнул, приветствуя, когда Агафья, совершенно здоровая, тихо по слогам сказала «здравст-вуй-те». За это время она значительно поправилась в весе, лицо приняло свежий румяный оттенок, а глазки живо бегали, изучая всё вокруг. Ходить только девочке давалось с трудом, ноги едва сгибались, она сжимала мамину руку.
Одинцов терялся в догадках, каким недугом страдала девочка и что послужило столь чудесным исцелением. Спросить, разумеется, он не решался.
В гости в это время зашёл Павел, младший брат Казимира Андреевича. Ему ещё не было и двадцати, но, несмотря на юный возраст, он, по впечатлению Одинцова, оказался весьма образованным и начитанным, много спорил о православии.
Велели накрыть стол, и Гущина попросила мастера рассказать что-нибудь о музыке. Он, слегка стесняясь, поведал о некогда экспонируемом на Парижской выставке Себастьяном Эраром рояле, имевшем механизм с двойным ходом, о назначениях педалей и об организовываемых в Петербургской консерватории музыкальных конкурсах имени Антона Григорьевича Рубинштейна. Агафья заинтересовано его слушала. Затем Анна Васильевна села за фортепиано. Как раз в тот момент, когда девочку повели на вечернюю прогулку, она заиграла то самое произведение, с таким трепетом ожидаемое мастером.
Одинцов, погружаясь в кипяток музыкальной бездны, закрыл глаза. Ему представились бегущие по лугу дети, он шёл в их сторону. Девочка и двое мальчиков смеялись и играли в догонялки. Музыка, сплетая гармонию, как нельзя лучше дополняла это радостное действо. Дети внезапно умолкли. Одинцов остановился. Он всё ещё не видел их лиц. Повернитесь, подумал он. Дети словно услышали его просьбу — разом повернулись. Однако милых личиков мастер не увидел — их исказило уродство. Вместо глаз чернели провалы, со щёк кровавыми лохмотьями свисала рваная кожа, челюстные кости раскрылись в немом крике. «Бам! Дам! Бам! Бам! Дам! Бам! Дам! Дам!» — заколотили по клавишам с невиданной силой, извлекая глухие, подземные звуки. Дети двинулись с места и рванули в его сторону. Одинцов захотел пуститься бегом, но не смог и пошевелиться, точно врос в землю. Дети, растопырив когтями пальцы, приближались — ближе, ближе, ближе, ближе…
Бам! Дам! Бам! Бам! Дам!
Одинцов прикрыл беспомощно руками лицо и испустил глухой вопль.
* * *
В нос ударил ихорозный смрад. Конечности людей будто ходили на шарнирах. Одинцов сделал глубокий вдох. Осмотрелся: трактир. Перед ним стояла выпитая наполовину кружка пива.
«Как я сюда попал?»
Туман в голове рассеивался. Запах становился таким, как и должно пахнуть в этом зловонном, залитом солодовой рвотой месте.
Одинцов поднялся и, пробираясь через галдящих посетителей, вышел на улицу. Светила луна, выпивохи орали песни, спали в сугробах.
Мастер, дрожа всем телом от холода, побрёл домой.
Лишь спустя несколько дней, переодеваясь на фабрике, Одинцов заметил посинение — как и после предыдущего визита к Гущиным. Сине-фиолетовая полоса тянулась по правой стороне живота, от пупка до рёберной дуги. Если в прошлый раз он не придал этому значения, посчитав, что травмировался по пьяному угару, то сейчас жуткая закономерность его насторожила. Очередной провал в памяти уже не являлся следствием выпитого алкоголя, и Одинцов принял это за некое заболевание. К доктору, однако, обращаться не стал, а про то, что дважды впадал в беспамятство под влиянием манящей его мелодии, старался не думать, считая это зловещим совпадением. Однако и от любой музыки Одинцов отстранился.
Проводя время с сыном, он не посещал с ним концертные залы, театры и даже цирк, а они вместе гуляли по парку или наведывались в места, где определённо не зазвучит ни один инструмент, тем более фортепиано. Одинцов чувствовал, что должен оберегать Диму от музыки.
В середине января, после Нового года, съехал Лыткин.
— Переводят меня, прощайте, — подал он руку и убрал глаза.
Одинцов предполагал, что причиной, скорее всего, являлся он. Подпрапорщик не раз был в претензии на Одинцова, что тот, мол, сильно кричал во сне, не давая спать. А однажды сказал:
— Провериться бы вам, Пётр Михалыч, микстуры какой попить.
Одинцов крепко-накрепко обнял Лыткина. Чувствовалось, что уходит что-то родное, то, что тяжело отпустить. Словно один Лыткин на всём свете и мог ему помочь.
— Удачи тебе, Василий, — сдерживая слёзы, прохрипел мастер на прощание.
В комнату подселять после этого Одинцов никого не стал — не доверял никому, платил за двоих.
А в марте парнишка-посыльный принёс на фабрику письмо.
«Дорогой Пётр Михайлович!
На днях нашу семью посетило настоящее горе. Маменька, совершая конную прогулку, сорвалась, на беду, с седла и страшно ударилась о землю. Не волнуйтесь, сейчас она идёт на поправку, и эту оказию легко можно было отнести к несчастному случаю, который скоро позабудется, если бы душевное состояние маменьки не превосходило многократно по силе боли её физическое. Она не перестаёт повторять, что если ей и суждено умереть, то лишь прежде попросив у Вас прощения за негодное окончание вечера во время Вашего последнего к нам визита. Не сочтите за назойливость, но я буду бесконечно благодарна, если Вы придёте к нам и позволите маменьке высказать всё, что её так тревожит. Пожалейте меня, прошу Вас.
Агафья Гущина».
Одинцов нахмурился. Почерк явно принадлежал ребёнку, но создавалось впечатление, будто двенадцатилетней девочке — ещё недавно пребывавшей в парализованном состоянии и, как оно случается с такими людьми, с заторможенным развитием — кто-то надиктовал этот текст. Так или иначе, отказать в молении Агафьюшки он не мог. Заодно и выяснится, что происходило в то время, между тем как зазвучала мелодия и его загадочным «отрезвлением» в трактире.
В тот же день, уйдя пораньше с работы, Одинцов направился к Гущиным.
Ещё у двери мастер услышал заливистый смех. Удивлению не было предела, когда он застал Анну Васильевну в полном здравии, лишь кисть её была перевязана цветастым платочком. Бросая по очереди кости, они забавлялись с дочерью в «Охоту», настольную игру, где в зависимости от того, попадал игрок на клетку загонщиков или животных, прибавлялись либо отнимались игровые деньги.
— Вы пришли! — сорвалась Агафья, обхватила мастера и прижалась щекой к груди.
В движениях девочки не было и намёка на прежний недуг. Двигалась она, как и любой ребёнок её возраста, а в речи не прослеживались никакие артикуляционные дефекты.
— Пётр Михайлович, любезный, присаживайтесь, поиграйте с нами. Только в это пока и могу, на фортепиано играть не выходит, рука так ещё не зажила. Агафьюшка мне рассказала, что отправила вам письмо. Наивная простота, — улыбнулась Гущина. — Она, конечно, преувеличила с тем, что со мной приключилось, но прощения я, впрочем, у вас обязана попросить.
— За что же? — погладив девочку по волосам вспотевшей ладонью и с нетерпением ожидая, о чём поведает Гущина, спросил Одинцов.
— За то, — проговаривая каждую букву, с хитринкой начала Анна Васильевна, — что в прошлый раз я забыла угостить вас вкуснейшим фисташковым мороженым.
Одинцов натянул улыбку и как-то по-козлиному засмеялся.
— В этот раз я такую оплошность не допущу. — Гущина жеманно разрезала «больной» рукой воздух.
За столом беседовали о тенденциях в современном искусстве, которые Гущин не хотел ни в коем разе принимать, называя их «мещанским борщом», в то время как Агафья неуверенно нажимала на клавиши.
Одинцов тихо радовался про себя, что Гущина не усаживалась за фортепиано, а иначе пришлось бы придумывать причину спешного ухода. У него не было никакого желания вновь подвергаться влиянию загадочной композиции.
Агафья настукивала одним пальцем «Блошиный вальс», как вдруг однотонные «тати-тати, тата-тати…» внезапно обрели выпуклость и перетекли в многоцветную мелодию. Одинцов не мог в это поверить! Агафья, виртуозно бегая по клавиатуре тоненькими пальчиками, наигрывала — мастер с каждым тяжёлым вдохом, сдавалось, терял сознание — то самое произведение.
Опушка леса. У ствола высокой сосны сидели, не двигаясь, девочка и двое мальчиков. Женщина, всхлипывая, возилась со свисающей с ветки верёвкой. Она спустилась с козел и по очереди поцеловала детей в лоб. Одинцов двинул вперёд. Женщина снова забралась на козлы. Предчувствие беды нарастало вместе со вселяющей ужас угловатой музыкой. Или всё самое худшее уже случилось? «Бам! Дам! Бам! Бам! Дам! Бам! Дам! Дам!» — забарабанили по клавишам. Одинцов, осознавая, что вот-вот случится непоправимое, рванул к дереву. Не надо! Глаза набухли слезами. Н-е н-а-д-о! Женщина накинула петлю на шею и откинула помост ногой, козлы упали набок. Тело её рухнуло вниз и, подёргиваясь, стало покачиваться над мёртвыми детьми. Одинцов остановился, замер в оцепенении, опустил взгляд. В белой от напряжения руке он стискивал рукоять ножа.
Глоток воздуха.
Ещё.
Одинцов стоял перед своим бывшим особняком. Позади занавешенных окон ходили.
— Димка, — простонал Одинцов, заметив, как мальчик — сын? — размахивал наподобие дирижёра с палочкой руками.
Одинцов, ужаснувшись, отбросил нож в лужу и осмотрел руки: крови не было. Вытирая на ходу слёзы, он со всех ног бросился наутёк.
Подальше.
Куда глаза глядят.
* * *
Фортепианный мастер заперся в комнате, на работу не выходил. Свернувшись калачом, он сутки напролёт лежал, трясясь в припадках, на кровати.
На третий день он решился осмотреть себя. Ужасная находка обнаружилась аккурат в области сердца: тёмно-синее неизвестно как появившееся пятно.
— Избивали… они душили меня, проклятые Гущины, — бредил вслух Одинцов и смотрел через занавеску на улицу, вглядываясь в лица незнакомцев.
В среду к нему наведался Кальнинг и раздражающим немецким акцентом траурно заговорил:
— Петер, вы нехорошо выглядеть. Я пришлю к вам доктор. Даже не смейте противиться. Мы все очень переживать. Обязательно поправляйтесь.
Одинцов, пряча в темноте лицо, не ответил. Он знал, что ему никто не поможет. Заражено не тело — разум. Наточенные грани нот жуткой музыки искромсали его сознание, вспороли брюхо действительности, разрушили и до того непрочный каркас настоящего.
— Ауф видерзеен, — попрощался директор и глянул на Одинцова с некой печалью, будто видел его в последний раз.
Следующим днём, как и пообещал Кальнинг, приходил доктор, но Одинцов так и не впустил его.
Вскоре снова постучали.
— Пётр Михайлович, откройте, — послышался женский голос.
Одинцов вздрогнул. Гущина?
— Я знаю, что вы ходили чинить то фортепиано. Мне сказали на фабрике ваш адрес.
— Кто вы? — рявкнул, испуганно крадучись к двери, Одинцов.
— Я хочу вам помочь. Выслушайте меня.
Одинцов приоткрыл дверь. Эту женщину он видел впервые.
— Что вам нужно? — щуря от света впалые глаза, недобрым тоном спросил мастер.
— Я знаю, что вы страдаете, — сочувствующе произнесла женщина. — То же испытывал когда-то и мой отец.
Заинтригованный Одинцов, удостоверившись, что в парадной больше никого, недоверчиво пригласил незнакомку в комнату.
Женщина, представившись Елизаветой Матвеевой, поведала историю, которую кто-то непременно мог счесть вымыслом и издёвкой, если бы то, о чём она рассказывала, не повторяло в точности то, что лично пережил в последнее время сам Одинцов.
С её слов, когда она была ещё ребёнком, к отцу, известному в городе фортепианному мастеру, обратился купец Лебедев, попросив его оказать помощь в починке и настройке старинного фортепиано. Иван Матвеев трижды посещал особняк, принадлежавший внучке богатого помещика Ильина, на Каменный остров, после чего его душевное состояние пошатнулось настолько, что ему, дабы не причинить ввиду помешательства вред своей семье, пришлось найти уединение в гиблой деревне. Маленькая Анна, больная дочь Лебедевых, прикованная к креслу-коляске, странным образом излечилась после того, как отец вдохнул в музыкальный инструмент новую жизнь.
Одинцов, раскрывши рот, внимал историям гостьи о том, как её отец в любой момент мог вскочить с места и напевать каждый раз одну и ту же мелодию. Ему неустанно мерещились двое мальчиков и девочка в белом одеянии, которые наблюдали за ним издали. Но с наибольшим трепетом Одинцов слушал про посинения на теле отца Елизаветы, которые не проходили до самой смерти.
— Его обнаружили рыбаки, — борясь со слезами, промолвила женщина. — Он истёк кровью. Одна рана была здесь. — Женщина провела рукой у шеи. — Другая — на правом боку, а третья…
Перепуганный до смерти Одинцов ответил за неё, приложив к груди ладонь.
Елизавета кивнула, всхлипнув.
— Утверждали, что его убили местные воришки. Но это не так, я знаю. — Она вскинула голову. Глаза её зловеще блеснули, словно жаждали возмездия. — В тот день, когда нашли отца, у вышедшей замуж за промышленника Гущина Анны родился ребёнок, девочка. Агафья. — Елизавета поднялась и упала перед Одинцовым на колени. — Это всё из-за того фортепиано. Его нужно уничтожить. Оно будет и дальше забирать жизни. Уничтожьте его, уничтожьте, прошу вас, уничтожьте!
— Пустите! — Одинцов выдернул руку из холодных ладоней. — Вам надо уходить. Уходите! Уходите! Оставьте меня! Уйдите же, наконец! — завопил он в истерике.
Женщина поднялась, вытерла платком лицо и, перед тем как выйти, прошептала:
— Уничтожьте его…
* * *
Солнце захлёбывалось в мартовских лужах. Одинцов, сторонясь людей, как прокажённых, сдавливал в кармане пузырёк с керосином.
«Сжечь…» — пылало неустанно в голове после общения с Елизаветой Матвеевой. Он рисовал себе, как вспыхнут вместе с инструментом его видения, обратится в пепел тревога о Димке. Мастер напишет для фортепиано прощальную сонату огня.
Одеваясь в неприметное и пряча за воротником лицо, Одинцов бродил у дома Гущиных, выжидал. Хозяева, между тем, особняк надолго не покидали. Но однажды до него донеслись звенящие слова Агафьи:
— Я прекрасно помню, что у тебя через неделю день рождения. Мне так сильно хочется тебя поздравить!
— Моя ты самая любимая племянница! Мы будем праздновать и играть всю ночь напролёт, — отозвался Павел.
Одинцов не сомневался, что Гущины будут выдвигаться в свет. В этот вечер он и предаст забвению вместе с пламенем всё клыкастое, чёрное, режущее слух и горло, всё, что связано с этим дьявольским инструментом, резонирующим со звуками преисподней.
Фортепианный мастер пришёл к закату. Свет горел на кухне и в комнате прислуги. Одинцов, стараясь не шуметь, открыл калитку, прокрался к входной двери и тихо вошёл в дом. Гущиных, похоже, не было. Одинцов дрожащими руками вынул из кармана пузырёк и коробку спичек. Воровато прижимаясь к стене и ориентируясь по отблескам из комнаты, он зашёл в зал, прищурился. Страх быть обнаруженным тут же затмила жгучая досада — фортепиано на прежнем месте не оказалось.
Только Одинцов подумал, пуститься ли на дальнейшие поиски инструмента или покинуть дом, как услышал за спиной противный смешок. Он резко обернулся.
— Тебя разве звали, мастер? — раздался из темноты голос лакея. — Или раз и навсегда убить тебя?
Одинцов отступил на шаг. Тьма хищно зашикала и бросилась ему на грудь. Мастер упал на спину, выронил керосин, лакей схватил его одной рукой за волосы, а второй ударил чем-то тяжёлым по голове. Одинцов потянул лакея за ворот, тот ударил ещё раз. Перед глазами вспыхнуло. Фортепианный мастер ослабил хватку.
От оранжереи вглубь лужайки тянулся похожий на шатёр холщовый навес. Одинцов лежал на земле. В голове гудело, правый глаз не видел. Вокруг, одетые в длинные белые рубахи, странным образом подпрыгивая, друг за другом гуськом ходили люди. Одинцов, кажется, узнал некоторых: гости, те, что приходили к Гущиным.
Люди вскинули вверх руки и пошли в обратную сторону, произнося хором прославляющие общину распевы.
— Примем же в наш «корабль» нового члена, Павла! — снова закричал Гущин. — Сегодня он, наконец, лишился небогоугодных близнят. — Люди подхватили его слова одобрительным ором. — А сейчас мой брат, как и мы некогда, стойко примет огненное крещение!
Одинцов вывернул шею и ужаснулся. Голому юноше, выглядящему одухотворённым, одна из участниц чудовищного обряда зашивала тесьмой мошонку. На столе рядом с ней лежали окровавленные, на вид острые инструменты.
Тучный банкир, с которым Одинцов вёл спор у Гущиных, вознёс, накалив над горящим на лужайке костром похожий на кочергу с широким концом прут.
Люди, чьи лица исказились в мёрзлых улыбках, нескладно запели:
Наш батюшка искупитель Кротким гласом провестил: «Я бы Павлушку простил: Воротись ко мне ты, Павел, Я бы жизнь твою исправил»…
Банкир подошёл к Павлу и одним резким движением прижал калёное железо к ране. Юноша лишь стиснул зубы и, превозмогая боль, зашипел вместе с запёкшейся плотью.
Дьявольское действо, пахнущее палёной кожей, увлекало Одинцова в чертоги невиданного ужаса. Более мерзкого представления он не мог себе и вообразить.
Гущина приблизилась к нему.
— Зря вы пришли, Пётр Михайлович. Ваша заблудшая душа так и не пустила в себя провидение. Затмившее сладострастие заглушило спасительную музыку в вашей голове.
Одинцов увидел Агафью, девочка смотрела на него печальными глазами.
— Фортепиано — наш грех и наше спасение, — продолжала Гущина. — Столкновение силы материнской мести и возвращающей к жизни музыки детской души. Яда проклятия и пробивающегося через гранит людских пороков незапятнанного всепрощения. От вас всего-то требовалось отдать трижды свою жизнь. За каждого ребёнка, убитого умалишённой крестьянкой из-за моего прадеда. Вы ведь получили обратно свои жизни. Вы даже не помнили, что происходило, не помнили, как лакей убивал вас, как зарастали ваши раны. Вы стали нашим прощением тем детям — за перерезанное горло, за вспоротый живот, за удар в сердце. Насколько безграничной бывает любовь матери, настолько и одержимым может быть желание — вырвать детей из паутины чуждых убеждений.
Агафья подошла и подняла крышку фортепиано. Анна Васильевна любяще улыбнулась дочке.
— Мой прадед-помещик отдал троих крестьянских детей, забрав их у матери, кормчему общины, располагавшейся в его деревне. Их предали оскоплению. Женщина эта, как утверждали, была ведьмой. Может, это и не так, конечно, но разве есть что-то более весомое по своей силе, чем материнское проклятие? Из сосны, у которой она зарезала своих детей, а сама повесилась, общиной было решено сделать фортепиано. Мастер, работавший над ним, умер сразу по завершении от сердечного удара. Тогда-то фортепиано, впитавшее наряду с материнской злобой детскую чистоту, впервые и заиграло мелодию воскрешения. — Гущина закачалась вместе со сцепившими руки сектантами. — Тогда запели дети, их души. А моя бабушка, будучи нездоровым ребёнком, пошла на поправку. Прадед увидел в этом знак божий и перерезал мастеру горло. Фортепиано заиграло вновь, и можете не верить, но тот ожил. То же случилось и в третий раз, когда прадед ударил мастера ножом в живот. Бабушка окончательно выздоровела. Но проклятие, к сожалению, не ушло: моя мама родилась калекой, как, в общем-то, и я, как и Агафьюшка. Фортепиано расстраивалось каждый раз с рождением ребёнка, требуя взамен новую душу. С тех пор, когда ребёнку исполнялось двенадцать лет, как и старшей убитой дочери крестьянки, в нашей семье приглашали фортепианного мастера.
— Сжечь, — выдохнул Одинцов.
Он ощупал карманы — пусто. Нужно было каким-то образом прекратить это сумасшествие.
Подошёл Гущин:
— А знаете, Пётр Михайлович, Прохор Филиппович, прадед Анны, наряду с тем, что не бедствовал, был прозорливым человеком. Он принял оскопление, лишь когда у него родилась дочь, несмотря на то, что в общине это многим не нравилось. Кормчий не желал ссоры с оберегавшим общину помещиком, поэтому пресекал все нападки «белых голубей». Благо, рождались одни девочки, которым оскопление не вредило деторождению, поэтому и удалось сохранить род. Мужчины бы, как вы понимаете, не оставили потомства.
Банкир, втянувший блаженно воздух, подхватил:
— Нынче, дорогой Пётр Михайлович, непросто найти новых братьев или, как сейчас принято говорить, адептов в Петербурге, не жалует нас нынешняя власть. Вот и приходится зазывать ищущих себя на вечера, попивая подкрашенную водицу и чадя травой какой-нибудь, словно табаком. А кто приходит, поверьте, не жалеет: мы и с коммерческим делом помогаем, да и член после «малой печати» колом подолгу стоит.
Агафья, под завывания кружащихся вокруг себя юлой сектантов, заколотила по клавишам.
Бам! Дам! Бам! Бам! Дам! Бам! Дам! Дам!
Звёзды тряслись на небе, луна, казалось, вот-вот свалится вниз. Одинцов слышал за спиной ядовитые нечеловеческие голоса.
«Прохор Филиппович, детишки же». — «Мракобесы будущие, отродья бесовские! Оскопить! Соски, яйца отрезать, ведите их!» — «Сучий потрох! Что ты наделал?! Пусть в роду твоём, пока это дерево не заговорит, калеки одни рождаются! Тьфу на тебя!»
Одинцов летел куда-то вперёд. Голоса позади стихали, снова послышалась та упоительная мелодия. Навстречу, друг за дружкой, бежали дети, четверо. Мальчик, тот, что был последним, остановился. Димка. За ним шествовали люди в белом одеянии. При мысли о возможном оскоплении сына в паху Одинцова разлился ноющий огонь.
— Дима, беги, — губами произнёс фортепианный мастер, а затем сорвался на беспомощный крик: — Дима! Диима! Дииима! Диииима!
* * *
Июльским утром врачам одной из психиатрических больниц Петербурга открылась невероятная по своему ужасу картина. Пётр Михайлович Одинцов, пациент, зарезавший сожителя бывшей жены за то, что тот якобы являлся последователем секты скопцов и влиял неким таинственным образом на сознание его сына Дмитрия при помощи неизвестной мелодии, был обнаружен мёртвым в своей палате. На шее, животе и в области сердца пациента имелись глубокие раны, нанесённые, предположительно, острым предметом.
У Агафьи Казимировны Гущиной в тот день родилась дочь.
------
Примечания автора:
1 Туше (фр. toucher — касаться) — манера прикосновения к музыкальному инструменту при игре на нём, влияющая на характер его звучания.
2 Конка (конно-железная городская дорога) — вид общественного транспорта, широко применявшегося до перевода железной дороги на паровую, тепловую, электрическую или канатную тягу.
3 Хирогимнаст — прибор для растяжения пальцев руки.
4 Кондратий Селиванов — крестьянин, основавший секту скопцов, возводящую операцию оскопления в степень богоугодного дела.вымышленныепредметы