Отвечая «Да» Вы подтверждаете, что Вам есть 18 лет
Иллюстрация Ольги Мальчиковой
«Король грядет».
Перелешин обернулся, провожая взглядом русскоязычную надпись на грязной стене, кислотно-желтые буквы, кириллицу, затесавшуюся среди агрессивных граффити. Представил поочередно Элвиса Пресли, Людовика XIV и тыловую фигуру на шахматной доске. Гугл извещал, что во время гражданской войны Каркоза приютила множество выходцев из Российской империи. Может, это потомки белоэмигрантов расписывали бетон монархистскими лозунгами?
Поезд замедлял ход. За окнами плыла пустынная платформа. Небо затянуло серым мороком, утро развесило полотнища тумана, как рыбаки — сушащиеся сети. В призрачном неводе застревали голуби. За щелястым забором горбились технические постройки — бастарды архитектуры, переплетались рельсы. Редкие пассажиры поковыляли с баулами в тамбур. Перелешин навьючил рюкзак.
Его посетила странная мысль: сейчас пейзаж растает в дымке, окажется миражом, и поезд покатит дальше, не останавливаясь в несуществующих городах. Но голос из динамиков объявил о прибытии, состав замер, зашипели двери. Перелешин выпрыгнул на перрон, убеждаясь в реальности Каркозы, холодной и мрачной.
Внутри вокзал был самым обыкновенным. С магазинчиками, фастфудом, полицейскими в бронежилетах. Перелешин прошел его насквозь и очутился на широкой площади, мощенной булыжником. В центре торчал неопознанный памятник. Голову гранитной скульптуры укутывал полиэтиленовый мешок, защищающий от дождя и неистребимых птиц. Голуби покрывали брусчатку сизой массой, шуршали и клокотали. Глядя на их копошение, на щедрые россыпи помета, Перелешин почему-то подумал о слизнях. Но разве бывают пернатые слизни?
Как и большинство зданий в городе, вокзал был построен на излете девятнадцатого столетия: серая глыба, старающаяся, будто разведчик в чужом государстве, не привлекать внимание. К остановке подъезжал автобус, такси припарковались у обочины, но Перелешин решил прогуляться. Загрузившаяся карта подсказала путь. На север, вихляя по зигзагам зебр, и прямо, прямо.
Впечатление о Каркозе складывалось от перекрестка к перекрестку. Экстерьер: классицизм с вкраплениями ар-нуво, гробовая серьезность приземистых зданий и отчаянно неуместные высотки банковского квартала на горизонте. Мусор в канавах, фантики, пивные бутылки. Ветер откинул ячеистую ткань с фасада ремонтируемого дома, под ней скалились устрашающие маскароны.
Люди были ненамного приветливее гаргулий. Помятые лунатики на поводках выгуливаемых псов. Фауна: голуби, голуби, голуби, тщедушные домашние собаки, мышка, тянущая кусок булки к подвалу, снова голуби. Ароматы: мокрый асфальт, выпечка, гниющие овощи, сажа.
Тревел-блогеры рекомендовали посещать город весной, когда цветут вишни, и не портить впечатление зимними визитами. Поздний март в Каркозе не отличался от позднего ноября. Перелешин продрог до костей и заскочил погреться в «Ашан», сумрачный и унылый, как и весь город. Чужак бродил вдоль стеллажей, пока подозрительный охранник не упал на хвост. Пришлось поторопиться. Темнокожий кассир пробил сэндвич и стакан горячего кофе.
У Каркозы появился вкус: не только мороси, но и дешевого бодрящего напитка.
Отель располагался в обветшалом здании времен Второй империи. Винтовая лестница пронзала этажи, как шампур — свинину. Выглядели инородными придатками домофон и пластиковый аквариум с компьютером и помятым портье. Зарегистрировавшись, получив пластиковую карту и пароль от вай-фая, Перелешин вскарабкался на последний, шестой этаж. Едва разминулся с выселяющимся постояльцем.
Паркет скрипел, предупреждая обитателей скученных комнатушек о прибытии жильца. За полтора века здешние тени приобрели повадки пауков. В плафонах умерло не одно поколение тараканов, их высохшие останки просвечивали сквозь матовое стекло. Перелешин отпер дверь и сунул пластину в щель справа от входа. Лампы озарили каморку, вмещающую кровать, подвесной телевизор и вешалку. Золотистые ромбы на обоях — шик Прекрасной эпохи. Дверца ванной запустила ревущий вентилятор вытяжки. Перелешин умылся, морщась от шума. Перелез через кровать, чтобы выглянуть в окно. По пустынной улице бомжиха катила тележку. Походка женщины была какой-то неправильной, птичьей, словно женщину воспитали аисты.
В стенах булькали трубы. Пахло вареной капустой и стиральным порошком.
Перелешин вынул кошелек. Из кармашка ему улыбнулась Соня. Дочь позировала возле башни «Эшколь» накануне поступления в университет. Синее платье, счастливая мордашка. В армии она похудела, повзрослела, завела новых подруг. Исчезли подростковые прыщи, очертились скулы. Возвращаясь из гарнизона на выходные, она привозила в отчий дом свет. Море света.
В сумерках пасмурного утра Перелешин прижал фотографию к губам.
Его хрупкая, его замечательная девочка и холодная неживая Каркоза казались несовместимыми. Как беспроводной интернет в доме с привидениями. Как архаичное слово «грядет» на бетоне.
— Где же ты? — спросил Перелешин. Простонал. За стеной хрипло закашляли.
Тень на обоях очертаниями напоминала висельника. Труп вынули из петли, а тень сохранилась в назидание будущим жильцам. Перелешин нашел пульт. Загорелся экран, оглушительно загрохотали взрывы. По коже побежали мурашки. Заныло плечо, рассеченное рубцом, где белая кость вылезла наружу из мясного плена. Перелешин судорожно выключил телевизор.
Он сидел на краю кровати, стиснув зубы и кулаки, и гадал: когда все началось?
Эту историю можно начать с граффити на подъезде к Каркозе или десятком иных способов.
Например: Михаил Перелешин родился весной 1970 года, одновременно с актрисой Умой Турман, и едва не умер в тот же день. Пуповина пережала горло, словно удавка, и он стал багровым. Мать так часто пересказывала эту историю, что, кажется, он помнил, как все было. Помнил рыжие усы акушера.
Вот другой вариант: Перелешину десять, он понурился в директорской приемной. Щеки исцарапаны, колени сбиты; предвкушая порку, он жалеет, что не задохнулся в младенчестве, и утешается тем, что Савельев выглядит не лучше. Уж разукрасил он его! Мама пререкается с родителями Савельева. Дома она всыплет сыну ремня, но в школе будет защищать непутевое чадо до последнего.
«Ваш мальчик назвал Мишу словом на букву «ж». Откуда он знает это слово?»
«Жопа?» — Отец Савельева притворяется, что не понимает. Но он понимает.
«Жид», — чеканит мама.
Вот музыкальный вариант: Перелешину двенадцать, и он слушает пластинку «Deep Purple». На пластинке чудища Босха и грешники в аду. Или: шесть лет спустя, наглый и хмельной, врывается в гримерку одной из самых популярных ленинградских групп и заявляет, что будет их бас-гитаристом. Следующий концерт они дают вместе. Перелешин играет в группе два года, успевает поучаствовать в записи культового альбома. В каждой уважающей себя энциклопедии русского рока есть его физиономия. На фотографиях он патлатый и еще худой.
Начало эмиграционное: в пьяной драке пырнули ножом, неглубоко задето предплечье, но жена в больнице глядит на него, как на умирающего, сложила руки на животе, будто защищает ребенка от такой жизни. Жена смотрит печально и говорит: «Либо разведемся, либо уедем».
Историю можно начать со всех тех трудностей, которые ждали за рубежом завязавшего пьяницу, неудавшуюся рок-звезду, или с Моисея, который вывел свой народ из Египта, или с буферной зоны в Южном Ливане, или с нападения на пограничный патруль, или так:
2006 год. Перелешин ведет десятилетнюю Соню на премьеру мультика Мияздаки «Сказания Земноморья». На двадцатой минуте сеанс прерывают грубо. Вспыхивает свет. Кто-то из зрителей произносит ровным голосом: «Началась война».
Мобилка нагревается от непрерывной трели. Из Питера звонит мама, умоляет бросить все и вернуться. По телевизору выступает министр обороны Перец. Вика курит в форточку и плачет. Соня, испугавшись, обнимает маму, они рыдают хором. Перелешин подходит и неловко обнимает обоих. Так они и стоят, оцепеневшие, простившие друг друга в первый день войны.
— Мне страшно. — Соня смотрит ему в глаза своими большими синими глазищами.
— Не бойся, маленькая. Мы с мамой рядом. И Каштанчик. — Он теребит за ухом плюшевого ослика. Каштанчик с год пылился на антресоли, но теперь снова в постели хозяйки.
— А если бомба упадет?
— Не упадет.
— Обещаешь?
— Клянусь. Как по-французски «мы в безопасности»?
Соня учит английский, французский, иврит. «У нее талант к языкам», — говорит репетитор.
— Я не знаю. — Соня топит губы в гриве Каштанчика.
— А как будет «я люблю тебя»?
— Je t'aime.
— Je t'aime…
В четверг он выбирается из дома. Нижний город вымер. Закрылись рестораны и магазины. Не хватает перекати-поля, кочующего улицами. Он сказал бы, что Хайфа похожа сейчас на Каркозу, но в 2006-м он не слышал ни о какой Каркозе.
Безразлично шумит море. Изредка по набережной пролетает полицейский автомобиль. Едет армейская колонна. Соне понравилась бы камуфляжная расцветка противоракетной установки «Патриот». Он решает, что самое время развязать, и отыскивает работающий маркет. Покупатели, сбившиеся в кучу, и патрульные, покупающие сигареты, вызывают ассоциации с повестью Стивена Кинга «Мгла». Вот-вот по парковке поползет туман, отрежет от мира; из тумана явятся монстры, босхианские чудовища, как на обложке «Deep Purple».
Звонит Вика, просит немедленно вернуться. Шесть ракет упали на город, есть жертвы. На Адаре, в районах Кармеля, Чек-Поста и Ахузы разрушены дома. «Хезболла» называет это «Иранским громом».
По дороге домой Перелешин выпивает треть бутылки рома, остатки прячет. Из парка «Эли Коэн» торопится в бомбоубежище кое-как одетая семьи. Надсадно воет сирена, раздаются далекие хлопки.
— Сюда не достанет, — бормочет Перелешин. Громыхает так, что земля вибрирует под ногами. Он мчится сквозь сквер, прикрыв голову. Сигналят «амбулансы», пахнет дымом. Ракета угодила меж высоток по улице Дерех Царфат.
— Где Жабка?
— Жабка спит. Где ты шлялся?
— Дышал свежим воздухом.
— Она хотела, чтобы ты уложил ее спать.
— Прости, я не посмотрел на часы.
— От тебя воняет.
Под презрительным взглядом он пьянеет сильнее.
— Вик, у меня тоже нервы на пределе. Неизвестно, что нас ждет. Я могу выпить сто грамм. Война…
— Она тебя ждала. — В глазах жены слезы — не текут по щекам, но стоят, как опрокинутые озера. Увернувшись от протянутой руки, Вика уходит на кухню. В следующий раз он увидит ее в морге, среди других трупов, извлеченных из-под руин.
Сирена то замолкает, то снова взвывает. Бомбы падают, как за бездушие свергнутые боги. Перелешин включает альбом, в записи которого участвовал, и чувствует себя абсурдно счастливым, как святые перед смертью.
Глотая из горлышка ром, он думает: «Я могу развестись, но остаться хорошим отцом для Сони. Я буду свободен».
Что-то приближается сверху, с небес. Дом падает, музыка умолкает, вылезают кости, жены умирают в цементном крошеве.
Каркоза была мертвым городом, несмотря на редких статистов и автомобили. Как декорации, которые возвели, но пока не использовали. Как разорившиеся парки развлечений, ветшающие под дождем. Петляя промозглыми улочками, Перелешин натыкался на подсказки к неозвученной загадке. Таинственные символы, вмурованные в материю мартовского дня. Глаза, нарисованные на штукатурке средневекового храма. Грузовик с огромным пластмассовым пупсом в кузове. Многочисленные объявления «Куплю волосы», навязчивые, как мысли о гнездах из волос, о существах, нуждающихся в человеческих волосах.
Ориентируясь по карте, Перелешин вышел к центру. Широкий проспект разделяла посередине кленовая аллея. Первые этажи домов отвели под булочные, кафе и магазины. Каркоза не привлекала туристов. Что здесь фотографировать? Чем хвастаться в социальных сетях? Мелкой речушкой, журчащей в низине? Замшелыми химерами на коньках крыш? Заколоченным алхимическим музеем?
Лужи отражали свинцовое небо. «Небо, — думал Перелешин, — это место, откуда падают бомбы». Пятнадцать лет назад он полз, как червь, по уничтоженному миру, глотал пыль и слушал ветер в ушах, кричал, но крик не пробивался сквозь гул. Кость торчала из плеча, лилась кровь. Он не ощущал боли. Квартира стала скопищем бессмысленных безобразных углов, триумфом экспрессионизма. Куда-то подевался потолок — нельзя существовать без потолка, если небеса тебя ненавидят. Обломки стен с синими обоями, спальня дочери. Он переполз завалы, и собственный вопль раздался из соседнего измерения.
Имя. Слово, с которого заново началась его вселенная.
Спинку лавочки оседлали подростки. Все состоящие из шипов: шипастые ботинки, проклепанные куртки, стержни в ушах и бровях, крашеные волосы выставлены иглами. В музыкальную бытность такие мальчишки и девчонки тусовались у рок-клуба на Рубинштейна, в «Castle Rock» и «Сайгоне». Только крутые прикиды они мастерили себе сами, а не покупали в бутиках.
Панки передавали по кругу вино; впервые за много лет Перелешину захотелось смочить горло алкоголем. При виде чужестранца компания осклабилась. Девушка с синей челкой и серьгой в носу крикнула что-то по-французски. Ее дружки загоготали, а Перелешин ускорил шаг.
Он обратился к условному Богу, теоретическому творцу, непроизносимому Тетраграмматону.
«Однажды ты вернул мне дочь, она была живой под обломками, спасибо. Отдай мне ее опять».
Хохот панков утих за поворотом. Перелешин замер возле витрины. Старинные тома возлежали на бархате, дразня язычками ляссе.
«Еще один вариант начала истории, — подумал Перелешин. — Вариант с висельником».
Висельника звали Сергей Мазанцев. Он был из тех Сергеев, которых все зовут «Серегами». Жилистый, подвижный, нахальный. Перелешин повидал таких репатриантов: им словно бы удавалось перевезти за границу родной воздух, и они ходили внутри этого воздуха, как в коконе. Вместе с ними передвигался неровно вырезанный контур СНГ.
Мазанцев эмигрировал с мятежного востока Украины. Из разбомбленного квартала Перелешин перебрался в тихий и живописный пригород Хайфы, там же позже поселился Мазанцев. Две войны сделали их соседями.
В спортивном костюме, бритый, плавный, как ящерицы и убийцы, Мазанцев напоминал торгаша. И не догадаешься, что его квартира напичкана книгами. Мазанцев был книжным торгашом.
Похоронив Вику, Перелешин не впускал женщин ни в свой дом — уютный домик с огородом и панорамными окнами, — ни в сердце. За пятнадцать лет вдовства у него были быстротечные романы, ни к чему не обязывающие свидания. Он занимался оптовыми поставками в крупной фирме, а остальное время уделял воспитанию дочери. Первый год после смерти жены был самым тяжелым. Потом полегчало.
Соня росла стремительно — быстрее, чем он желал бы. Она была особенной девочкой, пусть эта фраза из уст отца и звучит предвзято. Запоем читала книги, опережая школьную программу по литературе. С Гарри Поттера перепрыгнула сразу на Чехова. Собралась крошечная музыкальная группа: Соня освоила электронные барабаны, а Перелешин импровизировал на гитаре. Пройдя этап «буду рок-звездой, как папа», Соня барабаны забросила; распад дуэта оказался для отца драматичнее, чем изгнание из настоящего ансамбля в девяностом. Соня увлеклась актерским мастерством. Штудировала учебники, записалась на курсы. Перелешин оплатил пластическую операцию по удалению шрама с виска дочери. Он сделал все, чтобы детство Сони было счастливым.
Перелешин носил в ателье флэшки и упаковывал распечатанные фотографии под пленку. Соня говорила, это ужасно мило и старомодно. На снимках его Жабка хохотала, перепачканная мукой, кривлялась, кормила чаек во время единственного визита в Петербург (родителя Перелешина умерли, связь с Россией окончательно прервалась); Соня купалась в море, тискала мопса, обнималась с подружками, перевоплотилась в Фредди Крюгера для хэллоуинской вечеринки и в Ромео для школьного спектакля, выложила в Интернет фото в нижнем белье и была наказана. Три альбома содержали фотографии Сони со службы на базе Баэр-Шева. Перелешин шутливо грозил переквалифицироваться в армейского раввина, надзирателя за кашрутом, чтобы контролировать дочь. На тех снимках Соня напоминала юную Вику.
Перелешин никогда не говорил дочке, что хотел развестись с ее мамой, что развелся бы, если бы не трагедия.
Пока Соня отдавала Родине долг и заваливала соцсети фотографиями со сборов, в доме напротив поселился украинский хлопец Серега. А так как воздухом своим говорливый Серега готов был делиться со всеми, Перелешин периодически болтал с книготорговцем. Завидев соседа, Мазанцев спешил через дорогу, широко улыбаясь щербатым ртом.
— Ну и денек! — частил он. — Бегаю, говорю, круглые сутки.
— И что набегал?
— Дык вот! — Серега извлекал из олимпийки бумажный сверток. Мозолистые пальцы с обкусанными ногтями удивительно бережно освобождали от упаковки книгу. — Киплинг, — восхищенно произносил вороватый мужичок в паленом «Адидасе». Или: Брокгауз. Или: Дидро.
Подпив — у Мазанцева случались запои, — он поведал, едва не прослезившись, что в Донецке оставил тонны дореволюционных изданий. «Я был акулой на толкучках», — сказал он.
Перелешин подумал: Мазанцев, отлично ориентирующийся в литературе, истории, географии, использовал внешнюю обманчивую простоту, затрапезность, обкатывая клиентов. Нюх на первые издания, раритеты, автографы у букиниста был феноменальный. Он тратил несколько сот шекелей, скупая в книжных лавках обшарпанные тома, и перепродавал втридорога. Мотался по стране, прибирая к загребущим лапам библиотеки отъезжающих за границу книгочеев. В июле целую фуру пригнал из Иерусалима и сообщил доверительно Перелешину: «Пить буду неделю».
А в августе повесился. И никому его книги и атласы оказались не нужны.
Соня задувала свечи на праздничном торте: восемнадцать штук, двадцать, двадцать три. И в это же самое время во Франции, в пронизанном сквозняками отеле, черная тень висельника липла к обоям, как опухоль.
По безлюдным улицам Каркозы ветер носил конфетные обертки.
Перелешин перевел взор с заплесневелой стены на дисплей телефона.
Известие о том, что дочь собирается снимать квартиру, он принял скрепя сердце. Было страшно в пятьдесят лет остаться одному в пустом доме. Но Соня убедила:
— Папочка, я буду приезжать на шабат, звонить каждый день, и это не другая галактика, а всего-то час езды.
Она держала слово. Приезжала и звонила регулярно. Ежедневно писала, присылала смешные картинки. В телефоне сотни сообщений. Переписка оборвалась зимой. Почти два месяца — ни письмеца, а затем, как авиаудар среди ночи, фотография без подписи. Театральная афиша.
Точно такая же афиша, но сырая и потрепанная, висела на кирпичном фасаде по rue de l'Oubli. В двадцать три Соня не оставила идею блистать на сцене. В свободное от учебы время посещала различные кастинги, сыграла эпизодическую роль в телесериале. Роль была до обидного короткой, пара реплик. Перелешину хотелось спросить режиссера, чем он думал, не дав такой талантливой актрисе проявить себя. Но как связана мечта израильской девушки о кино и эта уродливая афиша в зловонном переулке Каркозы?
«The Yellow Sign» — гласила желтая надпись на черном фоне. По левому краю вздыбилась тощая желтая фигура, непомерно высокая. Желтая тень желтого человека диагонально перечеркнула лист.
«Тридцатого марта, — сообщала лаконичная афиша по-английски. — Легендарный спектакль в “Хале”».
Перелешин поднял взгляд. Над узкой дверью располагались четыре буквы. HALA. Табличка «Closed» на цепи. Перелешин подергал ручку — заперто. Клуб? Театр? Чем бы ни была «Хала», двадцать девятого марта она не впускала посетителей.
Перелешин растеряно заозирался. Пешеходная дорожка полого уходила вверх, мимо закрытых заведений у подножья кривых пятиэтажных муравейников. Замкнутые двери, замкнутые ставни. Провода, протянутые между зданий.
В мусорном баке зашуршало. Запах мочи и гниющих овощей ударил в ноздри. С края контейнера кровавой соплей свисал женский парик. Красный скальп, а под ним что-то копошилось в картофельных очистках.
Перелешин посмотрел на согнутую, закупоренную фольгой бутылку, валяющуюся в углу, на шприцы, скопившиеся возле бака, впился глазами в погашенные неоновые вывески. Ноги в колготках, пронзенное сердце, гендерные символы Венеры и Марса, схематический пенис.
Желудок наполнился желчью. Рот пересох.
Улица красных фонарей — вот куда привела его афиша. Либо театр соседствовал с секс-шопами и борделями, либо «Хала» была борделем. И в бордель позвала его дочь.
А может, началось все за шесть месяцев до Каркозы?
Конец сентября. Летняя жара спадает. Над долиной Звулон ни облачка. Небо голубое, без края, без бомб.
Перелешины возвращаются в Кирьят-Ата из Хайфы. Суббота — «родительский день», они ели в ресторане, пили арбузную «Фанту» в Бахайских садах и много смеялись. Соня ведет автомобиль, подвозит домой своего «старика». Она красивая, длинноногая, худющая. Щемяще похожая на мать в профиль.
Перелешин думает: странная штука — мозг. Воспоминания о Вике как-то съеживаются, стискиваются, будто супруги прожили вместе два-три года, но никак не десять лет. Мертвые отступают в тень. О двух годах на сцене он помнит больше, чем о супружестве.
В этот погожий день ему не до смерти.
— А парни? — спрашивает он.
— Какие парни?
— Мальчики, бойфренды, подростковая влюбленность.
— Кажется, я прозевала этот этап.
Личная жизнь дочери — та, что ему доверена — это лопоухий Гаэль, увивавшийся за Соней в старших классах. На выпускном, перебрав с коктейлями, Соня облевала ухажера. Дочь повторяет: нет времени бегать на свидания. Перелешин задается вопросом, не связано ли отсутствие постоянного партнера у дочери с пережитой травмой. Он мало смыслит в психологии. Всуе он думает, не лесбиянка ли его дочь, но даже если так, думает он, это не станет проблемой.
— И вообще, — Соня выруливает к синагоге, — ты старше, ты первый должен жениться.
— Кому нужна такая развалина! — хохочет Перелешин.
— Брось, па, ты красавчик. Вылитый Вэл Килмер.
— Твоему поколению не положено знать Вэла Килмера. Кинофрики умирают в одиночестве.
— А кто заставлял меня смотреть старые фильмы?
— Каюсь!
— Напомни, как зовут твою коллегу?
— Которую?
— Дамочку, она подкармливала тебя бобеле.
— А, усатая!
— И кто из нас переборчивый?
— Ее зовут Лея. Лея Пукман, как тебе?
— Принцесса Пукман?
Смеясь, они въезжают на засаженную кипарисами улочку.
— А что там? — спрашивает Соня, паркуясь. У гаража напротив идет бойкая торговля. Соседи перебирают лежащие в коробках и прямо на тротуаре вещи. За покупателями наблюдает Мехьяр. Толстяку-марокканцу принадлежат несколько домов в округе. Включая дом под зеленой крышей, который до недавних пор арендовал букинист.
— Ты помнишь Серегу?
— Не очень.
— Он жил вон там.
— А, такой низкорослый гопник?
— Гопник скупал раритетные книги и знал все о прижизненных изданиях Достоевского.
— Никогда бы не сказала.
— Он повесился.
— Ого!
— Пил, как черт. — Перелешин вспоминает собственные запои и Викины слезы. — Книги на бутылку менял. А теперь его архив унаследовал арендодатель. И устроил гаражную распродажу.
— Пойдем приценимся?
— Пойдем.
Отец и дочь протискиваются к стихийному рынку. На покрывале — добрая сотня книг, на траве — книжные башенки. Перелешин не сомневается: ушлый Мехьяр приглашал оценщиков и самые ценные экземпляры припас для eBay.
Старушка торгуется за иллюстрированный сонник девятнадцатого века. Глядя на энциклопедии, словари, поэтические сборники, Перелешин думает о предметах, остающихся после нас. О человеке, чьи сокровища выброшены у гаража и проданы за бесценок.
«Царствие небесное», — говорят русские, но какое царство уготовано горькому пьянице Сереге? На небесах, где только и делают, что бомбы.
Мехьяр сует в карман скомканные шекели, помогает грузить на тележку килограммы ЖЗЛ. Соня склоняется и подбирает книгу в желтой обложке. На обложке нет ни названия, ни имени автора. Позже Перелешин задастся вопросом, что привлекло дочь в этом неброском томике. И не могла ли книга позвать ее, поманить.
Теплый ветерок налетает с пылью, взъерошивает волосы, шерстит страницы низвергнутых к ногам стихов. Соня открывает безликую книгу, глаза ее на миг расширяются, а мышцы расслабляются. Заинтригованный реакцией дочери, Перелешин подходит и смотрит через плечо. Судя по расположению строк, желтая обложка скрывает пьесу.
— Что это? — спрашивает он, вчитываясь в заглавие. — Паннеау жауне?
Соня не улыбается, как обычно, когда он коверкает французские слова.
— Панно жон, — говорит она отстраненно. — Желтый знак.
Ресторан назывался «Kutuzov». Двухметровая матрешка у входа сагитировала Перелешина. Он перебежал дорогу — совершенно пустую — и окунулся в приторные звуки балалайки. Оформители переборщили с русской исконностью. Стены, выкрашенные под Гжель, намалеванная березовая роща в туалете. Не хватало медведя на поводке, скрещенных автоматов Калашникова и портрета Гагарина. Моя руки, Перелешин представил застрявшего в Каркозе эмигранта, который сидит на унитазе в березках и ностальгирует о Родине.
Официант — в косоворотке, как положено — принес меню на русском. Ранним вечером «Kutuzov» соответствовал городу снаружи. Он был темен и безлюден.
Перечень блюд пробудил аппетит. Перелешин заказал солянку, вареники и компот. Оставшись в одиночестве, оглядел русопятский островок посреди Франции. Фотоколлаж на заднике сцены запечатлел звездных гостей ресторана. Здесь давали концерты померкшие поп-звезды девяностых и рокеры второго ряда, артисты «Кривого зеркала» и резиденты «Камеди клаб». Все они позировали с одним и тем же примечательным дядькой. Лысый боров, правый глаз прикрыт пиратской повязкой. Вероятно, хозяин «Kutuzov`а».
Отвлекая от разглядывания коллажа, на кухне звонко залаяло.
— Дурдом, — процедил Перелешин. Каркоза вводила его в ступор, в уныние, захлестывала ощущением неправильности, не-нормы. Отмахиваясь от теней, он прошел к музыкальному автомату и заткнул рот исполнительнице тягучих романсов. Выбирая композицию, он то и дело озирался. Казалось, за ним следят из темноты. Липкие взгляды скользили по коже, как влажная тряпка.
Грянули барабаны, наваждение схлынуло. Под пульсирование собственной гитары Перелешин вернулся за стол. На припеве подоспел ужин.
— Хорошая песня, — сказал официант, разгружая поднос.
Перелешин намеревался похвастаться, мол, играл в этой группе, мол, сейчас звучит его бас, но промолчал, вдруг абсурдно испугавшись, что официант позовет одноглазого для фотосессии со знаменитостью.
— Откуда вы? Украина, Россия?
— Израиль.
— Вы один в Каркозе?
— С дочерью. — Перелешин подумал о близости ресторана к улице красных фонарей. Не только его могла привлечь исполинская матрешка. Он вынул фотографию из кошелька. — Кстати, она не заходила сюда?
Официант долго всматривался в снимок. Покачал головой.
— Красивая девушка. Я бы запомнил.
— Может быть, ваш напарник…
— Его забрали в феврале.
«Забрали?»
— Скажите, вы знаете такое место — «Хала»? Клуб или…
— Приватный клуб, — закивал официант. — Для больших людей. Очень старый.
— Старый? — Перелешин сам не понял, почему привязался к этому слову.
— В годы оккупации через «Халу» сбегали евреи.
— А… там дают спектакли?
— Там дают все. — Официант многозначительно шевельнул бровями. На кухне опять залаяло. Официант привстал на цыпочки и, извинившись, ретировался. Бросил клиента наедине с солянкой.
Суп был наваристым, перченым, но Перелешин почти не чувствовал вкус. Механически орудовал ложкой и смотрел на фотокарточку. Он вспомнил разрушенную спальню дочери, обломки мебели, плюшевого ослика в пыли. Как кричал, распихивая мусор здоровой рукой, и как сквозь вату в ушах услышал тоненький плач. Это Соня родилась заново и позвала его из-под рухнувшего потолка. Кровля образовала подобие аттиковой стены и защитила девочку. Перелешин вытащил дочь из бетонной матки и притиснул к груди.
«Возвратись ко мне», — взмолился он.
Взгляд пронзил фотографию, скатерть, столешницу и устремился в октябрь.
Все началось в октябре.
— Девочки? — Перелешин переступает порог, нашаривает выключатель. Лампочка вспыхивает, но тут же гаснет, перегорев. Перелешин стучит о косяк. — Девочки, вы забыли запереться.
Не откликаются ни Соня, ни Юваль, подружка, с которой дочь снимает на двоих квартиру. Из Сониной спальни слышатся голоса.
— Это папа. — Перелешин идет по коридору. Прислоненный к стене велосипед, цветастый зонтик, кеды и туфли — обстановка будто заверяет: ничего не случилось, ты заморочил себе голову, старик. Но есть что-то еще, едва уловимое, как осенняя паутина, несомая ветром. Дурное предчувствие, следовавшее за Перелешиным по пятам. Ночные кошмары.
Ему снился разбомбленный дом. Ноги Сони торчали из-под накренившейся кровли. Он полз на помощь, но застревал. Появлялся кто-то высокий, в желтом комбинезоне, с головой, исчезающей в облаках пыли. Руки в резиновых перчатках хватали Соню за щиколотки и тянули. Выше талии тело дочери обрывалось. Не было ни крови, ни раны, просто закругленная плоть, как у манекена. Человек в желтом уносил обрубок с собой — во сне Перелешин знал о желтом катафалке, припаркованном у руин.
Желтый человек бродил по городу, уничтоженному «Хезболлой», и забирал мертвых дочерей.
Кошмар повторился трижды. Из-за него и днем Перелешин вздрагивал от малейшего шороха. А в понедельник, прежде чем уснуть, смотрел на соседский дом, пустующий с августа. Показалось, кто-то ходит за окнами повесившегося букиниста.
Соня говорила по телефону: «Не накручивай, пап». Но он накручивал. И приехал к своей девочке, подстегиваемый тревогой.
За межкомнатными дверями говорят полушепотом, с грассирующими «р». Три или четыре человека. Урок! — догадывается Перелешин. Соня занимается репетиторством, учит по скайпу французскому и ивриту.
«Дурак я», — думает Перелешин.
За спиной раздается скрип. Это дверь ванной приоткрывается без посторонней помощи, хотя кто знает. Внутри абсолютно темно. Перелешина парализует на миг сюрреалистичная догадка: в ванной хоронится Серега Мазанцев. У него странгуляционная борозда на шее, поломанный позвоночник, а лицо черное-черное, потому что… Откуда Перелешину знать почему? Он не врач, он псих, раз верит в привидения.
Шепотки проникают в мозг из спальни, из мрака. Пахнет гнилью и тиной.
Перелешин облизывает губы. Он смотрит на матовое оконце в дверях. На мрак за стеклом. Дочь репетирует в темноте.
— Жабка?
Перелешин толкает дверь.
Шепчущие резко умолкают. Тишина набрасывается, как голодная псина. В спальне нет никого. Окна занавешены черной тканью, не пропускающей солнечные лучи. Ноутбук — единственный источник света. На экране — башни и шпили какого-то старинного города, может быть, восточного. Книга в желтой обложке на одеяле.
— Пап?
Перелешин вздрагивает. Он готов поклясться: секунду назад в углу никого не было. А сейчас там стоит его дочурка. Соня стоит в полутьме за шкафом. Каштановые волосы спадают на голые плечи. Лифчик, трусы. Перелешин отворачивается смущенно.
— Я стучал.
— Прости, я репетировала.
— В темноте?
— Так надо. Они не любят свет. — Дочь, накинувшая халат, вплывает в поле зрения.
— Они?
— Что?
— Ты сказала: они.
— Я не вышла из роли.
В комнате спертый воздух. Пахнет потом и мочой.
— Нужно проветрить.
— Не сейчас. — Соня уводит его на кухню. У нее круги под глазами. Лицо осунувшееся, заострившееся. Тревога с новой силой атакует Перелешина.
— Ты не заболела?
— Все хорошо, пап. — Она достает кружки, ромашковый чай, наливает воду в чайник. Убирает за ушко прядь позаимствованным у мамы жестом. — Правда, не о чем беспокоиться.
— Ты много трудишься, — упрекает он. — А что за репетиция?
— Я прохожу пробы.
— Круто! Сериал?
— Театральная постановка. «Желтый знак».
— Не слышал.
— Это анонимная пьеса. Старая-старая. Я думаю, я идеально похожу на роль Кассильды.
— Уверен в этом. А кто ставит спектакль?
— Французы.
— В Хайфе?
— В Каркозе.
Мозг выдает сиротливую ассоциацию: европейский режиссер, прославившийся мрачными клипами для рок-мастодонтов. Он пропал без вести в Каркозе. Пару лет назад об этом писала пресса.
— Ты же не собираешься?..
— Поглядим. — Соня касается пальцами бледной щеки, словно удивляясь, что сделана из плоти и крови. — Поглядим, пап.
Прежде чем отыскать свой отель, Перелешин блуждал кругами, врезаясь в глухие стены и тупики за арками. Наконец он увидел знакомую вывеску, пробрался по знакомой лестнице на последний этаж. Половицы стенали под подошвами. Перелешин юркнул в номер, окинул мысленным взором прожитый день. Он все больше убеждался в декоративности города, где, как в компьютерной игре, существовали открытые и закрытые локации, места, куда можно ходить, и места, не прописанные программистами.
Когда кариозный зуб полумесяца прорезался из черных десен неба, он снова пришел к «Хале» и снова нашел табличку на цепи. Зато заработали соседние клубы. Потрескивали неоновые трубки, к вони мусора примешался запах каннабиса, пачули и ароматических палочек. Изнутри на подоконники взгромоздились манекены в блудливых позах. Но не было ни охраны, ни посетителей — лишь распахнутые двери, похожие на багровые пасти.
Перелешин принял душ и голый забрался под колючий плед. Тень висельника въелась в обои. Она помнила поименно всех жильцов, бедолаг, что думали о самоубийстве и жгли серу, пытаясь выгнать из номера клопов. Перелешин и сам в какой-то степени был удавленником: усатый врач спас из петли пуповины.
За тонкими перегородками двигали мебель. Телевизор зашипел враждебно. Перелешин клацал каналы, остановился на местных, судя по логотипу, новостях. Показывали собор, тот, мимо которого он проходил сегодня, собор с глазами на штукатурке. Диктор за кадром вещал монотонно. Перелешин не понимал, о чем он говорит, но история выстраивалась из смены картинок. В склепе собора хранилась мумия, по-видимому, мощи католического святого. Зрителям показали иссохший скелет в ризе, крысиную морду, обтянутую серой шкурой. Сбоку на шее святого вздулась омерзительная опухоль, напоминающая осиное гнездо. Камера фиксировала крупным планом нарост. Пошли эксперты: кто-то, кто мог быть ученым, и кто-то, кто мог быть сумасшедшим фанатиком. Снова демонстрировали мумию, уже при другом освещении. Опухоль исчезла.
Новости стали походить на гнетущий артхаусный фильм, когда кадр заполнило лицо священника, молча высунувшего язык. Священник сгинул в затемнении, так и не проронив не звука. Заканчивался репортаж проездом от алтаря к пасмурному небу в распахнутых дверях собора.
«Опухоль выросла, отпочковалась и ушла», — расшифровал Перелешин. Это была шутка, прокрученная в голове, но Перелешин поежился.
Он уснул под бравурную музыку, фон к прогнозу погоды. Обещали дожди.
Соня меняется. В декабре она… будто двухмерный персонаж в трехмерной графике. Черно-белая врезка в цветном фильме. Чернее сажи. Белее пыли рухнувшего многоквартирного дома.
Он думает, она худеет для роли. Он не одобряет голодовку, но не лезет не в свое дело.
Она говорит, что счастлива. Что прошла пробы и ее утвердили на роль.
— Ты знаешь, как это важно для меня. А «Желтый знак»… это удивительная пьеса. Апокалиптическая.
— Но твоя работа… репетиторство…
— Работу я давно собиралась сменить. А репетиторством занимаюсь по скайпу. Каркоза во Франции, а не в Северной Корее, там есть Интернет.
Он мечется по кухне, звенит посудой, сердится. Она берет его за руку.
— Пап. Всего три недели. — И видя, как отец тает, Соня окольцовывает его шею. — Спасибо! — опережает тираду. — Ты будешь мной гордиться. — Ее пальцы холодные. Изо рта плохо пахнет.
Он думает о торговле людьми, о борделях, где девушек удерживают насильно. И все равно отпускает дочь.
Соня улетает в Париж после Ту би-Шват. Словно могильную плиту кладут Перелешину на грудь. Он помнит, как спросил дочь, о чем эта пьеса, но, хоть убей, не понимает, спрашивал в реальности или во сне. И если в реальности — то почему описание сюжета не вызвало шквал вопросов? Почему он обреченно кивнул в ответ?
За три недели Соня звонит пять раз — преступно редко. Связь ужасная. В трубке он слышит самого себя с дебильным опозданием. Слышит мужской поторапливающий голос на фоне.
— Па, я говорила, мы репетируем с утра до вечера. Сейчас в Париже, но скоро поедем в Каркозу.
— Пришли фотографии, — клянчит он.
— Что-то с картой памяти. Фотки не сохраняются.
— Как зовут режиссера?
— Я не…
— Как зовут…
— Ты прерываешься.
— Жабка!
— Да, пап.
— Если что-то не так, если тебя обижают, скажи на иврите. Или… или покашляй три раза.
— Пап! Ты что, в шпионском фильме? Все прекрасно! Это Париж, пап!
«Все прекрасно», — талдычит он.
Пятнадцатого февраля Соня сообщает, что задержится. Голос призрачный, безликий. Это его дочь или кто-то другой, какая-то злобная насмешница? Звонки становятся реже, короче и бессмысленнее. С восьмого марта Соня не выходит на связь. Абонент недоступен.
Измученный подозрениями, бичующий себя, Перелешин договаривается о встрече с Сониной подружкой. Ждет ее в торговом центре «Лев ха-Мифрац», в любимом кафе дочери. Юваль, всегда приветливая и веселая, отводит взгляд и явно торопится уйти.
— Нет, я ничего не знаю. Совсем ничего.
— Юваль, — умоляет Перелешин. — Вы что-то скрываете?
Девушка теребит сумочку.
— Вы решите, я сошла с ума.
— Расскажи мне.
— В комнате Сони завелся полтергейст.
Перелешин устало трет переносицу.
— Это правда! — Юваль вытаскивает из сумочки книгу в желтом переплете, брезгливо бросает на стол. — Он не дает мне спать! Он подчинил себе Соню. Я думаю, все из-за пьесы. Ночью кто-то читает ее вслух. В Сониной спальне, за стеной.
Перелешин ошеломленно переваривает информацию. Юваль вскакивает:
— Мне пора.
— Если ты что-то узнаешь…
— Я напишу.
В переполненном кафе Перелешин касается пальцами книги. Обложка шершавая, как змеиная кожа.
Перелешин боится, обернувшись, увидеть за плечом черное лицо букиниста Сереги.
Обычно он просыпался около восьми, но в Каркозе не было ничего обычного. Часы показывали полдень, а за окном властвовала все та же мгла. Болело горло. Сглатывая, он словно пропускал через гланды морских ежей. Он «мерял температуру», приложив ладонь ко лбу, и вспомнил, что так делала Вика. Глаза защипало. Ночью кто-то выключил телевизор и переставил вешалку.
Потолок в углу потек, как пластмасса под воздействием жара. Образовалось нечто противное эвклидовой геометрии. Золотые обои давили на психику, но мир вне отеля был еще гаже. Он утешал себя тем, что вечером увидит Соню. Чтобы убить время, включил телевизор и посмотрел «Фантомаса» на языке оригинала.
Почему-то, спускаясь по лестнице, Перелешин старался не попасться на глаза портье.
Каркоза умылась весенним дождем. Продавленный тротуар поблескивал лужами. В пустой аптеке, будто телепортировавшейся из викторианского далека, сверкал кафель и лыбились картонные мордашки поросят, приклеенных к витрине. Аптекарь так и не вышел на звон колокольчиков и покашливание посетителя. Перелешин покинул аптеку пятясь, подозрительно всматриваясь в тень за латунным кассовым аппаратом. Он прошел вдоль стены из проволочного каркаса, набитого галькой, вдоль ангара и деревянной набережной. Голуби выкрасили перила пометом. Мокрая ковровая дорожка спускалась к реке. У воды женщина в желтой ветровке кормила хлебом нахальных птиц.
Перелешин схватился за набалдашники ограды. Ночью в отеле ему приснился поразительно яркий сон. Будто он сходит со сцены после концерта, вспотевший и счастливый. В гримерке ждет Вика. Это анахронизм: они познакомятся только в девяносто четвертом, с музыкальной карьерой покончено. Во сне Перелешину плевать на нестыковки, ведь Вика абсолютно голая, а он так соскучился. Жена жестом приглашает в объятия. Он бросается к ней, тычась лицом в остренькие груди, посасывая их, как ей нравилось при жизни. Вика изгибается, направляет, ласкает пальцами лохматый затылок будущего мужа, будущего вдовца. Член Перелешина готов лопнуть от возбуждения. Из сосков Вики капает молоко. Она говорит хрипло:
— Король грядет.
Ураган вторгается в идиллию. Раскидывает сценические костюмы. В гримерке нет потолка, над любовниками кипящее и булькающее небо.
Вика кладет ладони на виски мужа и говорит вкрадчиво:
— Нет иной обетованной земли, кроме Каркозы.
Грозовые облака изрыгают бомбы. Как в замедленной съемке, они падают вниз, увеличиваясь, увели...
На этом сон милосердно прерывался.
Перелешин помассировал горло, сплюнул в песок. Поводил расфокусированным взглядом по набережной. Женщина, кормившая голубей, засекла его и быстро-быстро помчалась навстречу. От неожиданности Перелешин запаниковал. Женщина перепрыгнула ограду и подбежала, тяжело дыша. Ей было лет сорок. Мелкие язвы испещрили подбородок и носогубные складки. Запавшие глаза лихорадочно горели.
«Городская сумасшедшая», — опознал Перелешин.
— Le Roi en jaune*! — радостно каркнула женщина.
— Извините, я не понимаю. — Перелешин заслонился сконфуженной улыбкой.
— Le Roi! — Женщина изобразила пантомимой то ли рога, то ли головной убор. — En jaune! — Она подцепила воротник ветровки. Фанатично закивала.
— Извините. — Перелешин посеменил прочь.
«Соня, — повторял он мысленно. — Соня, Соня, Соня».
Под желтой обложкой около ста страниц. «Около» — потому что страницы не пронумерованы. Отсутствуют иллюстрации, любые выходные данные, датировка, тираж, сведения о типографии. Прежде Перелешин не встречал таких книг. Самодел?
Сложно определить возраст издания. Экземпляр отлично сохранился. Ни царапинки на переплете. Гладкие ламинированные страницы. Ровные столбцы строк. Но книга старая. Точно старая.
«Полтергейст» — аукается в голове вздор Юваль. Перелешин вспоминает лицо дочери, когда она впервые взяла в руки пьесу. Ему не нравится желтый томик. От обложки веет чем-то нехорошим. Запретным. Он осознает, что это просто картон, покрытый бумвинилом. Но хочет убрать пьесу в ящик. В подвал. Закопать в землю, чтобы никакая дурочка не прочла ее.
Вместо этого он кладет том на стол.
По запросу «Желтый знак» поисковик выдает нафталинную американскую беллетристику. Перелешин загружает переводчик и вбивает первую строку пьесы. Неуклюже шагает указательными пальцами по клавиатуре, как слон с холста Сальвадора Дали.
В правом оконце высвечивается:
«Кассильда: Теперь моим отцом будет Хастур».
«Хастур», — одними губами повторяет Перелешин. Монитор гаснет. Что-то продолговатое падает сверху. Перелешин валится на пол вместе с креслом. Он хватает ртом воздух, но кислород не проникает в легкие.
Над ним болтается Серега Мазанцев. Сучит ногами в полуметре от ламината. Скрюченными пальцами скребет пуповину веревки, впившуюся в горло. Лицо потемнело и набухло, словно клещ, насосавшийся крови. Серега в тишине раскачивается в петле в аду, которым стала жизнь Перелешина.
Резкая трель проносится по дому. Перелешин закрывает и открывает глаза. Висельник пропал. Это была галлюцинация, последствие переутомления или запоздалое действие галлюциногенных грибов, съеденных в девяностом.
В дверь звонят. Потрясенный, Перелешин поднимается и ковыляет в прихожую. Вытирает пот, собирается с духом.
На крыльце стоит незнакомый гражданин в советского вида плаще и фетровой шляпе. Свет заходящего солнца рождает странную иллюзию, словно визитер состоит из треугольников и клинышков. Словно под плащом он весь — углы.
— Господин Перелешин?
— Да, слушаю вас.
У человека желтые радужки и гепатитного оттенка белки. Улыбка тлеет в уголках тонких губ. Мягкий акцент, бархатистый голос.
— Моя фамилия Эрлих. Я занимаюсь редкими книгами.
— Я ничего не покупаю.
— Да-да. Но смею надеяться, продаете. Господин Мехьяр, — Эрлих показывает большим пальцем на дом напротив, дом, где повесился Мазанцев, — он сказал, вы приобрели на распродаже пьесу.
Перелешин, не отошедший от столкновения с бездной за пределами реальности, думает, что с пьесы все и началось. «Желтый знак» похитил его дочь.
— Что это за пьеса? — спрашивает Перелешин. Он уверен: гражданин-из-углов владеет знаниями, сокрытыми в тени.
— Очень особенная пьеса. — Эрлих подмигивает, при этом под одеждой его что-то хрустит. — Про Конец Мира. Есть книги, которые нельзя держать у себя слишком долго. Есть книги, которых вообще не стоит касаться. За пьесой уже приходили? Мои коллеги? Как-бы-люди?
У Перелешина раскалывается черепная коробка. Язык ползает по небу в поисках формулировок.
— Я помогу избавиться от нее, пока не поздно. Пока ничего не случилось.
— Вы мне угрожаете?
— Я предлагаю вам три с половиной тысячи шекелей. Вас устроит эта сумма?
Перелешин пристально смотрит на гостя. Внимает зачарованно скрипу и треску под плащом. Соня отдала за пьесу пятнадцать шекелей. И что-то еще.
— Я принесу книгу.
Он боится, что найдет в кабинете трепыхающегося в петле Серегу, но там никого нет. «Желтый знак» лежит на столе. Рядом — телефон со светящимся дисплеем. Соня прислала сообщение. Перелешин хватает мобильник.
Увеличивает прикрепленную фотографию без подписи. Афиша. «Хала». Каркоза.
Три с половиной тысячи, чтобы поехать во Францию на дебютный спектакль дочери.
— Прекрасно. — Эрлих сует желтый томик за пазуху. — Замечательно. — Он вручает Перелешину купюры. — Будьте осторожны впредь.
— Моя дочь читала эту книгу, — слова сами срываются с губ.
— Мне жаль. — Эрлих уже уходит, сворачивает за живую изгородь. Перелешин сбегает с крыльца, шлепает по плитке пятками в носках. Дорожка пуста. Букинист пропал. Втянулся в изгородь или просочился сквозь асфальт.
Перелешин идет домой, чтобы забронировать билеты на самолет до Парижа и поезд до Каркозы.
На улице красных фонарей собралось человек двадцать. Перелешин узнал синеволосую панкетку и одноглазого здоровяка с фотографий в русском ресторане. Владелец «Kutuzov`а» пихнул Синевласку локтем, они зашушукались, провожая Перелешина многозначительными взглядами.
Подмывало орать в их физиономии, но Перелешин сдержался. Прошел к распахнутым дверям «Халы». У входа, в коконе красного света, дежурил бритый бодибилдер. Сверял фамилии посетителей со списком, накарябанным ручкой на блокнотном листе.
— Surname! Documents!
Перелешин продемонстрировал загранпаспорт и был награжден уважительной гримасой. Будто важная персона на вечеринке. Рок-звезда или агнец, которого зарежут перед десертом.
Он юркнул в «Халу». Прошел под мигающими, трещащими, как Эрлих, лампами. Коридор вонял собачьей шерстью и совокуплением. Он вел к лестнице, а лестница вела к арочному проему, замаскированному желтым полотнищем. Перелешин откинул ткань. За ней был зал, построенный по принципу амфитеатра, очертания зрителей, сцена, прикрытая занавесом. Перелешин не стал заходить. Он двинулся вправо по сужающемуся коридору. Чтобы подбодрить себя, вызвал в памяти смешную сцену из комедии «This Is Spinal Tap», где рок-группа, заблудившись в лабиринтах концертного зала, никак не могла выйти на сцену.
Он отворил первую попавшуюся дверь. Девушки прихорашивались у зеркала. Их гибкие тела усыпали блестки, прически вздыбливались сложными конструкциями, из одежды на них были лишь стринги.
— Простите, — сказал Перелешин по-английски. — Я ищу свою дочь. — Он вынул кошелек.
Замутненные глаза артисток мазнули по фотографии.
— Кассильда, — сказала плоскогрудая девица в растекающемся белом гриме.
— Си! — обрадовался Перелешин. — Кассильда, си.
Артистка поманила за деревянную перегородку, в помещение, заваленное хламом, манекенами, сгнившим смердящим реквизитом. Навстречу вынырнула толстуха в атласном халате. Артистка бросила ей несколько фраз; толстуха всплеснула руками, всколыхнула жирком. Складки окольцовывали миниатюрные запястья, как невидимые резинки. Ее зоб напомнил новостной репортаж про опухоль, выросшую на мощах святого.
Не слушая бормотания Перелешина, женщина сняла с вешалки плащ. Одеяние было сшито из желтых лоскутьев разных оттенков, от канареечного до оливкового. Перелешин запротестовал, но толстуха цыкнула языком. С помощью полуголой ассистентки набросила плащ на его плечи. Одежда оказалась холодной и удивительно тяжелой, гладкой, будто резина.
Толстуха удовлетворенно хмыкнула.
— Моя дочь…
— Тсс!
Толстуха — костюмер? — покопалась в хламе и извлекла крупную треугольную маску с тремя извивающимися отростками по краям. Она посмотрела на Перелешина сквозь щели глазниц и требовательно заухала. В глубине здания зазвенел звонок.
— Черт с вами! — Перелешин подчинился. Гибкая маска, выполненная из того же гладкого холодного материала, что и плащ, коснулась лица, плотно облепила виски и уши. Артистка завязала на затылке шнурки. Треугольник был перевернут, верхние отростки образовали рога, а нижний стал козлиной бородкой. Отсутствовали прорези для рта, но Перелешин не задыхался.
— C'est super, — заключила толстуха, накидывая на голову Перелешина капюшон. Толкнула к дверям, спрятанным за реквизитом. Он не сопротивлялся. Интуитивно чувствовал, что Соня близко. Он проделал слишком долгий путь, полз, истекая кровью, и ночевал в отеле с призраками.
Перелешин сбежал по технической лестнице. В сумерках приватного клуба грохотало. Пульсирующие басы, сплошное «пу-пу-пу».
Подол плаща подметал пыльный пол. По стене волочилась непомерно длинная тень. Перелешин шел на шум, сжав кулаки. В голове мелькали кадры прожитой жизни: вот он сидит в директорской приемной, слушая, как мама пререкается с родителями Савельева на несуществующем языке. Вот он вынимает кровоточащую пластинку из конверта с чудовищами Босха, играет перед пляшущими босхианскими химерами, пьет эликсир, превращаясь в уродливого кабана, и топчет копытами Вику. Вот он выпадает из материнской вагины с пеньковой веревкой на шее.
Все переврано, все осквернено во славу спектакля!
Перелешин прободал своим телом кулисы…
Свет софитов на миг ослепил. Он заморгал, озираясь. Прожектора порождали эффект пожара; словно пламя бушевало над крышами домов и соборов. Декорации воспроизводили старинный город. Каркозу в миниатюре, Каркозу, разрушенную войной. Плоские поддельные здания кренились в проход. Намалеванные улицы образовали лабиринт.
— Соня, — прошептал Перелешин, ступая по деревянному настилу. Декораторы покрыли пол цементным крошевом, строительным сором. В окнах трехметровых домов корчились нарисованные людишки. Искаженные ужасом глаза смотрели на человека в желтом. — Кассильда! — заревел Перелешин. Маска исказила крик. Плащ будто сросся с кожей.
Книга украла его дочь, поглотила, привела в Каркозу. Но он отберет Соню у «Желтого знака», если надо, он найдет Эрлиха, вызубрит французский, прочтет пьесу и опустится в бездну на поиски дочери.
Перелешин ударом ноги опрокинул фанерный домик. За декорациями стояла девушка в серебристой маске и платье, состоящем из ремешков. Она попыталась улизнуть, но Перелешин преградил дорогу и сорвал маску. Отшатнулся. Веки незнакомки были зашиты грубой нитью.
Перелешин оттолкнул девушку. Он увидел площадь в руинах и ноги, торчащие из-под бетонного блока. По изнанке маски потекли слезы.
«Не бойся, Жабка, папа идет».
Сбоку выскочил бородатый мужчина в лохмотьях. Он завопил отчаянно и пырнул Перелешина вилами. Картонные зубцы расплющились о плащ. Перелешин выдернул вилы из рук нападающего, смял их и продолжил путь. Со всех сторон причитали незримые плакальщики. Лучи елозили по сцене. Работала дым-машина. За чертогом света колыхался мрак.
Перелешин откинул плиту — пенопластовую, не бетонную. Испугался, что там будет только половина дочери, бракованный манекен для поездок в катафалке.
Соня, целехонькая, скорчилась в пыли. Его дочери снова было девять лет. Кассильда оказалась ребенком; чтобы вжиться в роль, Соне пришлось уменьшиться, отмотать назад время. Время ничего не значило для книги в желтой обложке.
Перелешин аккуратно вынул маленькую Соню из мусора, прижал к груди. Прогремел взрыв, на соседней улице дома подпрыгнули и осели. Дым заволок сцену. Дочь безвольно обмякла на руках, но он ощущал, как стучит ее сердце под ребрами.
Мужчина с помятыми вилами горько рыдал. Девушки в масках выходили из-за развалин и опускались на колени перед Перелешиным.
— О Хастур! — голосили они.
Перелешин не остановился. Подол плаща зацепил девушек, и те окаменели в неестественных позах.
Мир лежал в руинах. Тьма неистово аплодировала королю. Там, где он проходил, декорации тлели. Из щелей брызгал, свистя, огонь. Горячий ветер ударил в лицо. Стены разомкнулись, и Перелешин увидел истинную Каркозу, вечный город, озаренный черным солнцем. За спиной рушилась «Хала», погребая зрителей и актеров.
Он знал, что этот город принадлежит ему, так написано в книге, которую Перелешину суждено прочесть: «Король в Желтом нес свою дочь домой». Здесь, под небесами, не знавшими бомб, он будет править вместе с Кассильдой.
Перелешин коснулся пальцами Сониной щеки. Сделал шаг по мостовой Каркозы.
И это было началом.
*Король в желтом (фр.).